Приведены материалы с юбилейной конференции 50-летия кафедры биофизики Физфака МГУ, воспоминания о Борисе Вепринцеве, текст книги «Две жизни», воспоминания Наталии Рапопорт.

 

27.11.09-28.05.10 Лев МОСКОВКИН

Интервью

Стохастические колебания – основа жизни

Завкафедрой биофизики Биофака МГУ Андрей Борисович Рубин на юбилейной конференции кафедры биофизики Физфака

Эх, жаль что отец не дожил – не зная русского, он начинал в Советском Союзе работой в Институте мозга Фогта по ремонту приборов.

Явление структуры хаоса открыл в 1952 году выдающийся математик Эдвард Лоренц – по утверждению великого Александра Рубановича (единственного трезвого в академическом болоте человека по причине научно-политической импотенции и умению выбирать существенное на уровне Блюменфельда – Тимофеева-Ресовского). Потом идею развил под своим именем как неравновесную термодинамику бельгиец русского происхождения Илья Пригожин. Позже математическими игрушками пропиарился Стефен Вольфрам. К сожалению, в самой базе науки, как это описывал Юрий Чайковский, происходит то же самое, что с бабочками у Сергея Четверикова – волны жизни или она же мода. Десятки лет в разгар 20-го века стремились к единой картине мира, с запозданием оплакали ее утрату на малозначительной теореме Курта Геделя о неполноте формальной арифметики и не заметили, как из-под ног уплыл гранит материализма под напором турбулентности в головах ведущих ученых. Утрачивая ведущую роль диктатора в выборе персоны N1 в каждой сфере науки, культуры или национальности, запутались в ведущих. Пошел параллелизм незнающих друг про друга направлений исследования неслучайности, порождаемой стохастикой. Интриги добавили численные эксперименты на компьютерах, как только на них можно стало по-крупному играться в Монте-Карло и бесконечные крестики-нолики превратились в «Жизнь» – игра с набором небольшого числа воспроизводимых случайным образом исходов.

Казалось бы, игра исчерпывающе моделировала течение Макроэволюции, отражая как морфогенез, так и фуркации. И можно было объединить разнопеструю картину. Однако каждый копался в своей песочнице, отторгая ближних соратников в поисках признания на Западе, пораженном гнилью англо-саксонской чванливости. Лев Белоусов занимался развитием на Биофаке, Лев Блюменфельд читал блестящий всеобъемлющий курс на Физфаке. Там же малопризнанно процветал Юрий Климонтович. Арнольд развивал теорию катастроф. Был даже светоч разума Сергей Курдюмов, певец фракталов и множеств Мандельбро. Бомбой сработало непостоянство генома Романа Хесина-Лурье – заряд вредительски заложили еще сессией-48 пресловутого ВАСХНИЛ, ружье на стене сталинского спектакля повешено Курчатовым в форме РБО одноименного Института. Такого много было не благодаря, а вопреки, включая «школы» под неизменным рисунком лошади в ванной «Nu I Chto?».

Но это все вертикальные пути и они кажется так и не пересеклись. Даже нет примитивного понимания, что Тимофеев-Ресовский понимал под придуманным им термином «фен» признак с собственным элементарным эволюционным значением, а под Макроэволюцией – системный эффект как часть синергетики, та в свою очередь – теории систем. Теперь ясно, что жизнь есть способ существования информации и схема Макроэволюции для любого уровня одна и та же. Кстати, в истории человечества схема Макроэволюции описывалась многократно разными словами в зависимости от моды на ту или иную базу науки. Она не умерла даже тогда, когда строили единую картину мира и системность публично отторгалась, будто порнография.

Информация есть только там, где есть жизнь, и наоборот, тут заключен некий первородный плеоназм. Однако самоорганизация и турбулентность – повсеместное явление. Нещадно путая причины и следствия, успешные двоечники отказывались от сути, пытаясь забодать простейшие реакции Белоусова-Жаботинского. Что ж сетовать на слепоту статистических доказательств достоверности ключевых событий в эволюции и тем более ее незаконнорожденной политической маркитантки – человеческой истории.

Суть такова: любые стохастические колебания направляет структура хаоса, но лучшим ее индикатором, проявителем является жизнь, а в ней наиболее острым, с усилением и буквально на поверхности – т.н. кооперативные эффекты психики у человека.

При таком развитии компьютеров кажется было бы достаточно взять любой случайный процесс, повторить безуспешные в отсутствии современных процессоров и программирования попытки 30-х годов аппроксимации ритмов мозга. Или представить репрезентативную картину эволюции плазмы Солнца. Нарисовать картину горения бесконечной свечи в безветренном пространстве. Можно взять среднюю длину юбок или гистограмму этой длины. Число проехавших мимо автомобилей за день. Сесть у окна и посчитать число прошедших курящих/некурящих мужчин и женщин. Я изучал расклад во времени пометов породы Большой пудель и получил откровенные совпадения с несвязанными явлениями. Общая картина: мультипликация монотонной тенденции и «пилы» – стохастических колебаний, как спустя много лет нарисовал мне в Никитском клубе глава Центризбиркома России, физик Владимир Чуров. Выходя на иной масштаб времени можно увидеть, как тенденция составляет маленький отрезок большой «пилы» на фоне еще более значительной тенденции и т.д.

Стохастические колебания – термин от завкафедрой биофизики Биофака МГУ Андрея Рубина. Попытка выяснить, что это, вылилась в нижеприведенное интервью.

 

- Андрей Борисович, меня очень интересуют волновые процессы, поскольку они играют большую роль...

- Какие?

- Волновые... Ну, волны Четверикова – волны жизни, циклы Кондратьева в экономике. Сейчас какие-то исследования на эту тему проводятся?

- Колебания, как известно, основа физики. Так.

- Ритмические?!

- Колебания есть разные. Есть гармонический осциллятор, есть стохастический, но – колебания, основа любого физического процесса. Это не мое, Прохоров говорил, великий наш физик. Основа физики, структура физики, основа преподавания физики – это колебания. Колебательные процессы колоссальную роль играет в биологии. Собственно, математическое моделирование, оно фактически вошло в биологию, если быть точным, через колебательные процессы. колебания в экологических системах – колебания численности, колебания в молекулярных системах, гликолиз – классическая модель. Биологический эффект продолжается. Сейчас колебания генных сетей рассматриваются – периодические изменения экспрессии генов. Концентрация белка меняется – по каким законам, кто, как? Основа колебательных процессов, говоря математическим языком, являются нелинейные процессы, уравнения кинетики, уравнения второго порядка. Это все так. Но есть большая проблема здесь, конечно.

- А существуют какие-то подходы строгой физики к тому, что не является ритмикой? Волны Чижевского пятен на Солнце, например. То, что Симон Шноль изучал на самом эксперименте, у него тоже проявилось.

- А чего там?

- Шноль в своей книжке, которая здесь тоже продается, упомянул. Он обнаружил волны в итогах экспериментов. Или мода на мутации Раисы Берг. То есть волны на самом деле есть абсолютно везде. Только они не ритмические и что с этим делать, никто не знает.

- Вы имеете в виду неправильные синусоидальные?

- Я имею в виду то, что в 30-х годах изучалось как ритмы мозга и аппроксимировалось гармониками, но тогда возможности были маленькие. Сейчас возможности огромные, но я честно говоря не знаю, занимаются этим или нет?

- Понимаете, вы начали с того, и правильно совершенно, что колебания везде. Каждый их изучает. Мы – в своей области, ЭКГ, осциллограмму мозга. Все ж ритмика. Конечно, бывает, меняется. Математика к чему там сводится: найти параметры, которые характеризуют эти колебания – период, частота, амплитуда – самые простые. А есть же колебания неправильные – стохастические, и там нельзя характерное время вводить, скажем, вводить корреляционные функции. Ну в общем, это такая кухня большая.

- Очень интересно! Ваша кафедра сейчас какими направлениями занимается?

- О, там много, у меня там почти сто человек.

- Ребята хорошие?

- Хорошие, хорошие. Фундаментальная подготовка у них разная, у меня выпускники не только Биофака – Физфака, Мехмата, Химического факультета. Все в таком конгломерате.

- После Тарусова прогресс большой?

- Ну, как и везде, как и везде.

- Спасибо вам огромное.

 

01.01.10 Лев МОСКОВКИН

Книга в Москве

Лев Блюменфельд – физик, биолог, разведчик, писатель, поэт – человек

Эффект Симона Шноля: Флуктуации пространства-времени, козни завистников и природа человека

«Я не испытываю ни малейшего удовольствия от всей этой пикировки с Вами. Но наука в Советском Союзе является, прежде всего, государственным и общественным делом. Как советский человек и как коммунист я считаю себя морально обязанным противодействовать распространению в печати ошибочных утверждений, тем более выдаваемых за новейшие научные открытия, сбивающие с толку неспециалистов и только порочащих честь нашей науки» – написал выдающийся советский физик Яков Григорьевич Дорфман человеку, ставшему легендой российского направления физической биологии, представлений о сущности жизни.

Лев Александрович Блюменфельд, герой книжечки-исследования профессора кафедры биофизики Физфака МГУ Симона Эльевича Шноля – Л.А.Блюменфельд. Биофизика и Поэзия. – М.: «Добросвет», «Издательство «КДУ», 2009. – 220 с., тир. 1000 экз.

Приведенная цитата имеет возраст почти четыре десятилетия и несет смысл вечный. Удивительно, что Шноль ее выкопал и сохранил. Я как автор рецензии на подаренную им книгу посчитал ее наиболее важным моментом в предмете исследования автора, который со мной вряд ли согласится. Однако сейчас уже я уверен в собственной правоте.

Я знаю на примере собственной судьбы включая ее журналистскую часть, насколько это важно – понять для себя вопреки советам доброхотов, что ты все-таки прав, потому что степень твоей правоты зачастую измеряется уровнем агрессии, резонанс которой вызывает в обществе твоя идея, итог эксперимента, нестандартная позиция. Носитель таланта в России похож на нищего обладателя многокаратного бриллианта. Таков был герой книги Шноля – первый завкафедрой биофизики Лев Александрович Блюменфельд.

Кафедра биофизики организована полвека назад с подачи и под покровительством беспартийного ректора МГУ, математика Ивана Георгиевича Петровского. По свидетельству выпускника кафедры, выдающегося отечественного эволюциониста Юрия Викторовича Чайковского, биофизика была лучом света в темном царстве Физфака.

Блюменфельд и его соратник Александр Калмансон в середине 50-х собственноручно собрали аппаратуру для изучения электронного парамагнитного резонанса, предсказанного Дорфманом в 1923 году и открытого в 1944 году Евгением Завойским. Блюменфельд и Калмансон получили удивительный эффект широкополосного резонанса дрожжевой ДНК – как будто это не биологический материал, а железные опилки с множеством свободных электронов.

В комнате Боткинской больницы на кафедре нервных болезней Бдюменфельд и Калмансон собрали ЭПР и получили первый сигнал магнитного резонанса от дифенилпикрилгидразина. Они так много курили, что парамагнитный сигнал был от дыма. Однако все перекрывал широкий сигнал свободных радикалов ДНК. Они были счастливы, но авторство открытия осталось на Западе.

Спустя четверть века благодаря исследованиям выпускника кафедры биофизики Геннадия Хомутова стало известно, что магнетит – наночастицы железа – используются в загадочном процессе упаковки-расплетания ДНК, ключевом для клеточного цикла. Тщательная суперплотная упаковка носителя генетической информации необходима для размножения клеток, иначе ее невозможно распределить между дочерними клетками. Затем до следующего деления матрица должна поработать, что невозможно в упакованном состоянии. Резкое расплетание происходит благодаря замене органических лигандов на магнетит. Потом для новой упаковки железо надо быстро убрать.

Структура упакованной хромосомы остается загадкой до сих пор и кажется понятна причина. Людям в науке важнее достижение не истины, а верховенства над соперниками. В те далекие годы у Блюменфельда уже был опыт исследования роли железа в оксигенации гемоглобина. ЭПР для него не составлял тайны и он остался верен своей позиции. Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский, комментируя позицию исследователя, сказал: «наибольшее количество железа содержит в себе именно Блюменфельд».

...В истории науки о жизни широкие полосы ЭПР – лишь одна страница, но ее содержание фрактально отражает историю целого. На празднике 50-летия кафедры биофизики Шноль выступил с широкополосной ретроспективой, имеющей в его версии начало с вопроса химика Александра Колли в декабре 1893 года докладчику 9-го Всероссийского съезда естествоиспытателей и врачей Михаилу Мензбиру. Произошла удивительная вещь: в зал вошел Лев Толстой и сел в президиум рядом с ведущим Климентом Тимирязевым. Признанный при жизни классик искал причин своего пренебрежения наукой, ее достижения ему оказались недоступны. По версии Шноля, вопрос Колли и ответ Мензбира услышал студент Николай Кольцов – учитель Тимофеева-Ресовского, чья деятельность на десятки лет стала поиском ответа.

Ответ в форме коллинеарной репликации молекул ДНК давно стал достоянием школьных учебников. Но вопросы остаются. Один из них поставлен самим Шнолем: эффект макрофлуктуации в итогах эксперимента, потому что пространство-время анизотропно.

Когда ключевой эксперимент с коллиматором альфа-частиц только планировался, Блюменфельд сказал Шнолю: «Сима! Совсем сходить с ума не надо! Должен быть предел!» Результат был успешен и Блюменфельд принял его, как ребенок новую игрушку: бросайте все отвлечения, такие опыты бывают раз в 72 года, продолжайте быстрее!

Почему именно 72, осталось неизвестным.

Кажется, такими должны быть все ученые. На деле это редкость среди моря черной ревности, борьбы за гранты и войны за чины. Если убрать имманентную агрессивность научной среды, на Земле исчезнут войны и расцветут сады? Ан нет, и тут на деле все наоборот. Шноль категорически отверг мое утверждение о том, что проблемы науки – в ней самой. Виновата власть, считает он, как будто это все с неба упало, как и его макрофлуктуации: феномены беспартийного ректора Петровского, кафедры биофизики и ее заведующего Блюменфельда, самого Шноля.

Впрочем, так оно и есть и в том заключена суть феномена самой жизни, когда происходит чудо и система начинает работать против энтропии. Эту позицию я вынес из полученных знаний в т.ч. четырех семестров лекций Блюменфельда по статистической физике. Четверть века назад Блюменфельд передал кафедру Всеволоду Твердислову, а сейчас только неукротимое чувство юмора этого человека позволяет выживать ученым по рецепту Тимофеева-Ресовского: наука не терпит звериной серьезности.

Автора книги о Блюменфельде – Симона Шноля – я впервые увидел в Пущино, где наш завлаборатории молекулярной фотобиологии Института биофизики АН СССР Юрий Андреевич Владимиров провел выездной семинар. 1964 год, я был старшим препаратором с минимальным окладом 60 руб., заканчивал вечернюю школу. Шноль выгуливал ребенка – Лешу Кондрашова. Позже на биологической олимпиаде я поставил ему высший балл. Теперь Леша профессор в США. Сам Шноль там не прижился, удрал к студентам на Беломорскую биостанцию Биофака МГУ – поездом до Пояконды, далее катером, два км за Полярным кругом. Солнце там встает за триангуляционным знаком изумительно, литораль после отлива полна жизни и морскую звезду можно снять во всей ее пятилучевой красе на глубине шесть метров объективом-рефлектором с фокусным расстоянием полметра.

Предела нет. Полна чудес могучая природа. Что касается автора книги Шноля, то ему действительно не хватает своего героя в числе живых. После смерти Блюменфельда с ним кажется уже никто не спорит. Предмет наших разногласий по природе проблем науки отражает доминирующую в научной среде публичную позицию и не дает ученым связать единым законом Макроэволюции разные уровни информационной эволюции включая публичную инфосферу, что успешно делает палеонтолог Александр Марков. Еще хуже получилось при попустительстве Шноля с теологическими шашнями биофизиков: опять же мой журналистский опыт показывает, что не знают они страны, в которой довелось жить. А она максимально реализует то же, что действует в хромосоме.

 

Блюменфельд под псевдонимом Лев Александров написал к маю 1987 книгу «Две жизни», в которой по собственному признанию автора «все выдумано и все правда. Две разных жизни, два разных человека. И оба они – это я».

Книга не просто автобиографична, это глубокий аналитический отчет об опыте – в смысле: эксперименте – одной жизни, своей собственной, и на ее примере – о Жизни вообще. Она многогранна и цельна. Участник войны воспримет ее как книгу о войне, историк – об истории, эволюционист найдет в ней откровения по теории Макроэволюции, философ – о познании. Для другого человека одной такой книги было бы достаточно, да и не каждый у нас книги пишет и далеко не все читают. В моем восприятии книга «Две жизни» – как одна короткая заметка про Думу невозможна вне итога обобщения каждодневного любознательного слежения за происходящим. За деньги такое не делается, но дело не в этом, а в познании Жизни, которое увлекает вплоть до острого желания жить, чтобы увидеть, что дальше.

Я как журналист и автор рецензии в своей генетически врожденной самоуверенности никогда не бываю уверен, что прав. Чувство правоты придает обилие глупости в ответ на то, что для тебя позавчерашний день, очевидно и давно доказано. Спорить скучно даже ради самоспасения. Может, и Блюм был таков? Книга «Две жизни» меня потрясла глубиной смысла. Не уверен, что прав в оценках – я не бог, просто не признаю божественного авторитета над собой. Поэтому судите сами хотя бы по цитатам, прихотливо выдернутым из текста книги.

Из диалога двух ипостасей автора: «Я же биолог. Банда невежд и проходимцев во главе с параноиком уничтожают мою науку, в конце концов разрушают настоящее и будущее сельского хозяйства страны, губят хороших, порядочных, талантливых людей, а мне трусливо отмалчиваться? Я, мол, физиолог, меня не касается. А потом за физиологию возьмутся, тоже идеализм найдут. В физике уже нашли. – Давай, давай, лезь с перочинным ножиком на бронепоезд. Что-то я не видел на этой исторической сессии, чтобы ваши генетики на амбразуру бросались. Разве что одноглазый Рапопорт за горло Презента схватил».

О Михаиле Горбачеве: «А то сделал, что назад в семидесятые годы уже дороги нет. Теперь либо вперед, либо в тридцатые. В тридцатые еще можно. Так что ты за него богу молись. Его скинут – Иоська быстро найдется, русский Иоська, почище грузинского».

И еще, на примере личной оценки творчества писателя Астафьева: «Впрочем и раньше животные у него получались лучше: олени, верблюды, лошади. И еще «Печальный детектив». Беспощадно обнаженная жизнь советского провинциального городка. Все правда! И карикатурная интеллигенция – правда. Есть и другая, но Астафьев ее не знает. Поэтому обобщения не убеждают. Старые штампы обменяли на новые. Гласность, перестройка, ускорение. Уже тошнит. Так хвастаются гласностью, как будто они ее выдумали, а больше нигде ее нет. Трудовые коллективы. Борис Александрович недавно встретил своего бывшего аспиранта, теперь работает на кафедре. Столько грязи и склок, столько анонимных и неанонимных доносов. Он еще раз прочел про себя написанное недавно восьмистишие.

Мне стало ясно очень рано,

Еще до той большой войны,

Что власть толпы и власть тирана

Нам одинаково страшны.

А нынче, в серенькие годы,

Тираны спрятаны в архив,

Толпа в узде, и враг свободы -

Стоящий в ногу коллектив».

 

О сути науки: «Ученые не меняют взглядов, они просто вымирают», а новые поколения со школьной скамьи привыкают к новым взглядам. Великие физики конца прошлого – начала нынешнего века не могли принять квантовую механику, которая ввела новые постулаты, отличные от постулатов классической физики. Нынешние студенты и даже школьники не испытывают никаких затруднений при чтении учебников и при ответах на экзаменах по квантовой механике. Это происходит не потому, что они понимают суть дела лучше Лоренца или Планка, а потому, что они привыкают к постулатам квантовой механики, не привыкнув считать постулаты классической физики самоочевидными и, следовательно, единственно возможными. На самом деле постулаты квантовой механики не более и не менее «понятны» и самоочевидны, чем постулаты старой физики. И те и другие относятся к утверждениям все того же типа «это так, потому что это так». Чувство непонимания основ усиливается по мере развития науки. Современная физика вакуума разрушает привычные представления о пространстве. Успехи астрофизики, заставляющие современных ученых говорить о «большом взрыве», разрушают привычные представления о пространстве и времени гораздо более кардинальным образом, чем это уже сделали специальная и общая теории относительности. Люди, естественно, привыкнут к новым «пониманиям», и они станут казаться самоочевидными. В своем развитии наука все более приобретает характер религии: растет число априорных утверждений, принимаемых «на веру». В конечном счете в самой основе науки лежит вера в объективное существование внешнего мира, независящего от нашего сознания. Без этого убеждения наука невозможна, без этой веры ученый не может работать, не может жить. Это главное недоказуемое утверждение (я не буду пересказывать рассуждения великих мыслителей), которое, однако, сопровождается постепенно и неуклонно увеличивающимся числом менее существенных принимаемых на веру постулатов, вводимых ad hoc понятий. Задача науки – регистрировать новые факты и строить модели (теории), позволяющие возможно более убедительно «объяснить» факты, пользуясь возможно меньшим числом постулатов и логикой, присущей человеческому мозгу. В идеале теория, т.е. единственно доступное науке «понимание», должна однозначно описывать определенную совокупность фактов: из данной модели по законам человеческой логики можно однозначно прийти к данной совокупности фактов. Обратная задача (пользуясь математическим жаргоном) некорректна. Ее нельзя решить однозначно. Одна и та же совокупность фактов может быть описана различными теориями, выбрать «правильную» невозможно, не изменяя совокупности фактов. Каждый последующий шаг в развитии науки отсекает множество возможных путей ее дальнейшего развития. В этом отношении эволюция науки напоминает биологическую эволюцию, где также каждый последующий шаг (случайная мутация), если он закрепляется, отсекает множество возможных путей дальнейшего развития. Кстати о биологической эволюции, раз уж я упомянул о ней. В свое время гениальная и грандиозная идея Дарвина, казалось, все объяснила. Появление менделевской и дискретной генетики ликвидировало «кошмар Дженкинса» (Тимофеев-Ресовский), т.е. разбавление и последующее уничтожение немногих наследуемых изменений в чреде поколений и поэтому на первых порах упрочило позиции дарвинизма. Однако развитие молекулярной генетики, показавшей, что одиночная точковая мутация означает изменение одного белка, а не одного признака, снова оставило без ответа вопрос о механизмах, обеспечивающих направленный эволюционный процесс. Появление нового признака, на который может действовать давление естественного отбора, требует в ряде случаев строго фиксированной последовательности определенных случайных мутаций, причем до возникновения более или менее фенотипически сформировавшегося признака давление отбора действовать не может. Чувство неудовлетворенности мучает в связи с этим многих крупных биологов, с которыми мне приходилось беседовать, хотя открыто высказывать такие «антидарвинистские» сомнения решаются далеко не все. В моду входят воззрения типа Любищева и Берга об «исходном плане эволюции», заложенном в свойствах живого, т.е. уже давно знакомые науке постулаты: «это так, потому что это так».

 

И еще: «Любопытно, что любое явление можно показать в любом свете, не искажая фактов. Важно не то, что говоришь, а то, о чем не говоришь. Можно сказать правду, но не всю, а если сказать всю, то все изменится. В этом я очень убедился за последнее время. Даже в науке в фактах нет истины. Если теория слепо следует фактам, подгоняется под их совокупность, то обязательно следующий факт сломает эту теорию. Теория должна быть шире фактов, принимая их лишь как необходимое условие. Нечто вроде граничных условий при составлении дифференциальных уравнений. Эти условия не определяют уравнения полностью, лишь заключают в рамки и помогают исключить ненужное».

 

Лев Блюменфельд обладал удивительным и тем более необходимым ученому даром видеть существенное. И потому превозносил его в Николае Владимировиче Тимофееве-Ресовском, которому посвятил стихи, приведенные автором книги о нем Симоном Шнолем:

«Известно всем: сначала было слово.

Важнее слова вещи в мире нет.

Мы слово услыхали в Миассово

Тому назад уж двадцать с лишним лет.

Ведь человек и суетен, и грешен,

Не отличает в слепоте своей

Немногие существенные вещи

От многих несущественных вещей.

Чему Вы только нас не обучали!

Но если все до афоризма сжать,

То главное – и в счастье, и в печали

Существенное в жизни отличать».

 

Материалы из Википедии – свободной энциклопедии

 

Лев Александрович Блюменфельд (23 ноября 1921, Москва – 3 сентября 2002) – российский советский физик, основатель крупнейшей биофизической школы, участник Великой Отечественной войны.

Биография

Окончил химический факультет МГУ (1939-41, 1945).

Награжден 3 орденами и 8 медалями за боевые заслуги. Кандидат наук (1948).

Доктор наук (1954).

Глава лаборатории физики биополимеров Института химической физики Академии наук СССР.

Основал кафедру биофизики физического факультета МГУ (1959).

Награды: Ломоносовская премия МГУ (2001).

Зам. главного редактора журнала «Биофизика» (Россия).

Глава Совета по радиоспектроскопии при АН СССР. Подготовил свыше тридцати докторов и многих кандидатов наук, определяющих исследования в современной биофизике. Автор 7 научных трудов и более трехсот различных научных работ.

Труды:

- «Применение электронного парамагнитного резонанса в химии» (совместно с В.В.Воеводским и А.Г.Семеновым);

- «Современные проблемы биофизики».

 

Симон Эльевич Шноль (род. 1930) – биофизик, историк советской и российской науки. Профессор кафедры биофизики физического факультета МГУ, бывший зав. лабораторией физической биохимии Института теоретической и экспериментальной биофизики РАН (Пущино), доктор биологических наук, действительный член Российской Академии естественных наук. Область интересов: колебательные процессы в биологических системах, теория эволюции, космофизические корреляции биологических и физико-химических процессов, история науки. Заслуженный Соросовский профессор. Член редколлегии журнала «Природа». Брат математика и педагога Э.Э.Шноля.

 

Материалы к 50-летию кафедры

 

28.11.09 Лев МОСКОВКИН

Наука биофизика нашла смысл жизни

Фотосинтез работает не на воде, а на перекиси

На Физфаке МГУ нашли и оцифровали Бога

Современная наука начала свое развитие 400 лет назад – экспериментально-логический пошаговый метод познания природы, причем тогда ученые были верующими и им это не мешало. Затем Лаплас в ответ на вопрос Наполеона о боге сказал: «Я не нуждаюсь в этой гипотезе».

Осветив историю вопроса, биофизик Андрей Маленков пришел к выводу, что в наше время наука нуждается в указанной гипотезе. Об этом он сказал в своем докладе на юбилейной конференции, посвященной 50-летию кафедры биофизики Физического факультета МГУ, которая прошла 27-28 ноября.

Маленков уверен, что современная наука включая интерпретации происхождения человека или происхождения жизни не может обойтись одной естественнонаучной концепцией, она должна привлечь теологическую концепцию и обе гармонично сочетаются.

Продолжил тему представитель третьего выпуска кафедры биофизики Юрий Чайковский, напомнив, что четверть века назад организатор и первый завкафедрой биофизики Лев Блюменфельд во введении к «Проблемам биологической физики» высказал установку, которую назвал «символ веры»: живое характерно всесторонней иерархической целесообразностью, которая создается посредством физических механизмов. По словам докладчика, для получения нового вида достаточно 8 поколений, а не миллионов веков, как утверждал Эразм Дарвин.

Участники юбилейной конференции отличались представлением нестандартных теорий. В частности, новая концепция фотосинтеза Геннадия Комиссарова основана на том, что хлоропласты растений добывают при использовании энергии света не из воды, для этого используется пероксид водорода, причем на каждую молекулу хлорофилла хватает по молекуле пероксида из воды, накачанной корнями растения из почвы.

С основным докладом выступил патриарх кафедры Симон Шноль, представив ретроспективу биофизики как сущности жизни. Авторство основного открытия признано за русским ученым Николаем Кольцовым. Его сформулировал ученик Кольцова Николай Тимофеев-Ресовский в т.н. «зеленой тетради» во время работы в Берлин-Бухе. Речь идет о конвариантном матричном копировании молекул ДНК – в науку вошло понятие текста.

К юбилею кафедры вышла в свет книга С.Шноля о Л.Блюменфельде. Этот удивительный человек под покровительством беспартийного ректора Ивана Георгиевича Петровского организовал в тяжелое для науки время кафедру биофизики и она по признанию Ю.Чайковского была «лучом света в темном царстве Физфака».

Биофизике уже почти век, еще до революции в Миуссах построили по эскизам Петра Лебедева «идеальную лабораторию» – Институт физики и биофизики. После революции в Москве работал Институт мозга Оскара Фогта, который лечил Ленина, а потом пригласил в Берлин-Бух Тимофеева-Ресовского. Его «зеленая тетрадь» внедрила в физику идеи русских ученых Александра Колли и Николая Кольцова о матричном копировании.

С.Шноль рассказывал много и увлекательно, смысл был один – смысл жизни, порождаемый из России. Что интересно, все это продолжается, мир людей превратился в экспериментальную площадку и Россия – ее «идеальная лаборатория», о которой мечтал великий русский физик Петр Лебедев. Здесь активно проявляется антропный принцип в синергетике, о котором писал Сергей Курдюмов, и турбулентность, которой занимался Юрий Климонтович.

Все это выглядит как «память о будущем», познание которой привели Стругацкие в виде контрамоции («Понедельник начинается в субботу»). Эти совсем не фантасты пытались описать то, чему посвящена на конкретном примере окружения Блюменфельда книга Шноля – редкого эффекта когерентной деятельности, который они знают только по умственному труду ученых. Можно исследовать парамагнитный резонанс или попугаев, но конечного обобщения не получить, если автор и исполнитель не позволяет себе признать за собой роль режиссера, оставляя роль бога вакантной как протеза внешней совести. Он давно в своей науке стал маленьким Сталиным – издержки свободы и денежного оформления науки.

Мне проще, я трикстер или свободный электрон при сверхпроводимости, слушал всех, кто друг друга ненавидел включая особо ненавидимых коллегами за яркость и талант. Ответ на поставленный вопрос о сущности жизни – Шноль назвал это чудом работы системы против энтропии – в гипотезе бога не нуждается и эффект этот прежде всего виден на себе, если представить себя на месте этого бога. Я попал на эту роль вынужденно в роли журналиста, когда меня окончательно отторгла наука. Из Думы можно видеть страну и мир за горизонт будущего, регулярно натыкаясь на инверсию во времени причинно-следственных связей, с перманентным эффектом когерентной деятельности человека. Он возникает по тем же механизмам самоорганизации с мощными системными эффектам, как и в клетке, при условии высокой структурированности. Я не слышал за все 4 семестра лекций Блюменфельда каких-либо отсылок к общественному уровню жизни, но это и сейчас почти невозможно судя по моему опыту статьи в сборнике Ходорковского. Однако «память о будущем» тут работает на глазах и для демонстрации в лабораторном оборудовании не нуждается, мы все помещены в эту лабораторию. Человека нельзя интерпретировать иначе, как эксперимент, в котором он представлен в двух ипостасях: бога-экспериментатора и лабораторного кролика – двуликий Янус, см. опять же у Стругацких.

Задолго до человека механизм «памяти о будущем» воплотился во многих биологических системах включая альтернативный сплайсинг насекомых, иммунную систему теплокровных или запасные белки растений.

Для меня нестерпима идея бога, как для Шноля – представление об истинной роли сессии ВАСХНИЛ 48-го года. Переживший время репрессий человек не может представить мир иначе, чем мы и они – «Герои и злодеи». В реальности же человеческие конгломераты самоорганизуются исключительно под давлением агрессивной среды и зависят от ее состояния так же, как структура белка. Незначительным изменением pH можно все изменить. Так возникла в глухо антисемитском Физфаке кафедра биофизики, а богом без особой натяжки для целей нашего изложения можно представить беспартийного ректора Ивана Петровского. В наступающей свободе он погиб на защите науки и никто в науке не подумал его защитить хотя бы ради себя, хотя это было более значимое событие, чем например собравшее огромные митинги закрытие НТВ.

На банкете в 14-й столовой состоялся значимый обмен репликами. Завкафедрой Твердислов пошутил: можно отчитаться и уйти. Дальнейшее показало, что сложившийся формат кафедры может измениться только по механизму «вперед ногами» и удерживает коллектив виртуозный юмор руководителя. Боятся они лишь недобора студентов, в остальном как везде в МГУ, где в пост-Петровскую эпоху упала жесткость и произошло затопление, как при панмиксии в популяционное генетике. Удерживать интерес учеников и никого не пускать вперед себя – это трудно. Тут не до науки, надо обладать театральным талантом, как Сергей Северин был во главе кафедры биохимии, которого Шноль представляет своим учителем. Я же остался студентом, в каковой роли меня к обоюдному удовольствию представляет Твердислов. Но в отличие от нынешних студентов, я в соответствии с описаниями Шноля сам выбираю себе лекторов и не считаюсь с авторитетами. Захотел – уехал в Новосибирск, переночевал в лесу Академгородка и потом два семестра слушал Вадима Ратнера, Воронцова, Трахтенброта, Ляпунова. Я свободный человек, для меня жизнь – способ существования информации.

См. позицию С.Курдюмова http://spkurdyumov.narod.ru/GLAVA5.htm

 

21-22.11.09, 26.11.09 Лев МОСКОВКИН

Стохастические волны жизни – эволюционный фактор временной изоляции

Хождение в науку, когда природа взбесилась

Конец ноября, Звенигородская биологическая станция. Грибов в лесу полно включая такие съедобные, как рядовка фиолетовая Lepisto nuda. На ветвях деревьев можно обнаружить гетеробазидиальные дрожалки Heterobasidiomycetidae – черно-фиолетовые, ярко желтые, бесцветные. Елку хищнически доедает еловая губка – трутовик Phellinus chrysoloma. Шарапово болото вполне доступно для извлечения водорослей, бывали годы, когда в это время года за ними с топором ходили – из-под льда вырубать. Стерляжий пруд на пути с верхних дач на нижние зарос цианобактериями, судя по специфически-экзотическому оттенку зеркала. Почему Стерляжий? Макс Дьяков объяснил, что когда Скадовский подарил биостанцию Советской власти, пруд находился в ведении Минрыбхоза и там стерлядь выращивали.

...Интерес к наукам о жизни возвращается после провала, однако действующая официозно наука не может и не хочет его удовлетворить. Странно не это, странно то, что иногда получается наоборот. Например, сотрудник Института биоорганической химии Александр Скрипников удивляется – информация о его открытии прошла в ИТАР-ТАСС. По моему опыту политической журналистики в любой специальной сфере начиная со спорта и тем более науки особенно намного больше политики, чем в политике, где есть дискуссия. По этой причине опубликовать серьезные обобщения в «Московской правде» менее сложно, чем в журнале «Генетика», не говоря уже о Рунете, где вообще можно все опубликовать и поэтому возникла первая сетевая наука меметика о медиа-вирусах и вообще об эволюции текста, что является следующим необходимым шагом после того, что описал Симон Шноль на юбилее кафедры биофизики Физфака. Во всяком случае публикация на моем сайте основных моих работ начиная с диплома привлекает внимание, но в прошлом эти работы вызвали реакцию безумную и ни при каких условиях не могли быть опубликованы.

К настоящему времени выяснились две любопытные вещи.

1. Наша андерграудная эволюционная генетика прекрасно существует, мне это показали друзья на Звенигородской биостанции имкадовского и в Институте биоорганической химии им.Овчинникова, при всем загнивании ИОГена.

2. На фоне огромного рывка в лабораторных возможностях исследований ДНК и белков натуральная биология наращивает свою значимость – наблюдательность и способности описания еще того, что можно видеть в лесу или даже на улице, остро востребованы, как и обобщения. Однако они закрыты и совсем выпадает из исследовательского отражения наиболее существенное для общества включая вездесущие стохастические колебания как их описал Сергей Четвериков, затем ввел в науку понятие эволюционного фактора «волны жизни». Так что к сожалению в одном ракурсе Лев Толстой прав, хотя Шноль с ним не согласен. Официоз во власти работает с официозом в науке, андерграунд ему доступен только в политике. Поэтому политика в России стала лучшим источником для меня как эволюционного генетика, а наука в целом находится на уровне каменного века, отрицая очевидное и отбрасывая существенное. Навязывание американская модель науки в форме грантов, образования в виде Болонского процесса, учета нематериальных активов в форме «интеллектуального кодекса» (4-я часть Гражданского кодекса) отражает то, что они нас боятся, а мы уродничаем как с ЕГЭ.

Мой отец Израиль Файнберг работал в Институте мозга Фогта – в Москве, а не в Берлин-Бухе, как Тимофеев-Ресовский. Наоборот, отец приехал из Германии в Россию. Там занимались именно стохастическими колебаниями в форме ритмов мозга, тогда ничего не получалось, но сейчас-то что мешает применить мощные компьютерные возможности?

Почти все биологи да и не только биологи по крайней мере слышали о таком факторе эволюции, как волны жизни, который играет в моделях и микро- и Макроэволюции. Кто-то из естественников знает даже о волнах Кондратьева в экономике, а кто знает об этом хорошо, отрицает их из-за отсутствия ритмичности – диссертации на этом не сделаешь. Совсем никто не поминает моду на мутации Раисы Берг и вообще не знают про тот эффект, который С.Шноль обнаружил в постановке эксперимента.

Кстати, волны проявляются в постановке эксперимента особенно сильно, если это опыты с живыми объектами, причем неважно, in vivo или in vitro.

Все эти проявления структуры хаоса в живой компоненте видны ярче, чем в косной, как и вообще любые проявления самоорганизации. Однако никто из «серьезных» ученых даже и не думает заниматься наблюдением, фиксацией и тем более аппроксимацией вездесущих волнообразных процессов – стохастическими колебаниями. Аналогичная ситуация с контент-анализом: сделали «Геном человека», а что дальше – никто не знает.

Обе темы суперактуальны и они, будучи чисто эволюционными, биологическими, хорошо стыкуются с теорией PR, поглотившем журналистику: почему одна информация распространяется пожаром, другая сходная не вылезает из забвения. Сие есть вопрос генетический, как и до сих пор не получивший ответа вопрос Тимофеева-Ресовского: почему в должном месте в должное время происходит должное.

А теперь о том, что мне показали 21-22.11.09 на ЗБС и 26.11.09 в ИБХ. Как оказалось, методов разделения белка очень много новых, для этого достаточно совсем мало белка и его можно наработать, но белок делят все по тем же принципам соответственно различию по массе или по заряду. Для изоэлектрофокусирования по изобретенному в СССР принципу до сих пор используются амфолины LKB, хотя эту фирму съели еще когда я сам занимался дискэлектрофорезом. Появились новые принципы и приборы гомогенизации, очень дорогие, но, как и прежде, наши умельцы за спирт делают лучше. Спирт стал сосем плохой и без перегонки его использовать нельзя. Испортился спирт во время антиалкогольной компании Горбачева – когда открылась бесланская труба, с безуспешной попыткой завершения циклом 01.09.04.

В глубоком вакууме лазер ударяет по матрице и пептиды летят – МАЛДИ называется – Matrix assisted и т.д.

 

27.11.09 Лев МОСКОВКИН

Только в физике соль? Или в биофизике?

Кафедра биофизики Физфака МГУ отмечает полувековой юбилей

Завкафедрой Твердислов: «Я сам не всегда пониманию, когда шучу»

«Идея в воздухе не носятся, они находятся в подполье» – несменяемый Шноль

Два дня – 27 и 28 ноября – в Центральной физической аудитории Физфака МГУ профессор Всеволод Твердислов проводил научную конференцию по случаю полувекового юбилея возглавляемой им кафедры биофизики, посвященную в значительной степени воспоминаниям о ее первом заведующем Льве Блюменфельде.

Скромное обаяние тоталитаризма в науке: если уважаемый Симон Эльевич слышит только панегирики и пусть не удивляется, почему так плохо с наукой.

Насколько же я счастлив, дважды счастлив – тем, что имею прямое отношение к этой науке, и тем, что не завишу от нее, занимаясь крутой политической журналистикой. Ибо наука намного опасней, что показывает опыт (на моем сайте опубликованы наши неопубликованные работы, вызвавшие в прошлом ужасающую реакцию – от восхищения до жажды убийства, а недавно в разгромленной и разграбленной квартире обнаружился мешок с этими материалами).

На мой беглый взгляд спасает ситуацию лишь одно – уникальное чувство юмора главы кафедры Всеволод Твердислова, им же он разруливает любую ситуацию и кафедра живет.

Симон Шноль выступил с основным докладом – его доклад основной везде, где он выступает, а здесь он был в своем праве и отчаянно затянул. Но аудитория слушала его, затаив дыхание, настолько было интересно и многое неожиданно. Некоторые события включая командировку Тимофеева-Ресовского в Берлин-Бух получили совершенно отличную интерпретацию от того, что было известно мне. И я понял две вещи. Во-первых, насколько мне повезло в жизни, что я попал еще школьником на работу в Институт биофизики Глеба Франка, потом, будучи студентом Биофака, четыре семестра упорно слушал лекции Льва Блюменфельда, затем столь же упорно посещал семинары по синергетике Юрия Климонтовича – личности не менее экзотической, чем Блюм. Впрочем, некоторые слова включая «синергетика» Шноль не употребляет и понятно, почему. Точнее, для чего – это во-вторых.

В общем, это «во-вторых» достаточно ужасно, хотя и давно известно. Лектор слышит исключительно только восхищения в свой адрес и отторгает все, что не сочетается с его позицией. Он типичен, как и большинство переживших без потерь разрушение науки в эпоху, начало которой ознаменовала смерть беспартийного ректора Ивана Петровского. Представляет собой самодостаточную личность, способную исключительно на односторонние контакты со студентами. Он не способен воспринимать другую точку зрения, в частности, о саморазрушении науки изнутри, и потому для него сессия-48 – бескомпромиссно абсолютное зло. Помянув недобрым словом Презента, Шноль естественно оставил за кадром то, что мне говорил выдающийся историк генетики Василий Бабков: этот человек до того, как попал в лагерь Лысенко, стучался к Сергею Четверикову, но в Соор принят не был, как и Сергей Гершензон. Позитивная роль этих людей категорически не оценена коллегами, как и роль того же героя 48 года Столетова, который принял идею Вадима Глазера вывести Тимофеева-Ресовского на кафедру и мне посчастливилось стать последним студентом МГУ, кто прослушал его курс и получил его автограф в зачетку.

Есть имманентное свойство отечественных ученых – их высокая агрессивность. Благодаря ему именно здесь происходят многие выдающиеся открытия и обобщения – как это было рассказал Шноль – но и благодаря ему же почти ничего из этого не становится известным никому, кроме удачно присвоивших их себе признанных гениев Запада. Именно этому был посвящен упоительный доклад Шноля, не подозревающего причину в себе.

Говорил он тихо, записать на диктофон не удалось, сказать что-то лично мне отказался, поэтому придется воспроизводить с конспекта, весьма неточного. Сказал только, что в таком виде он рассказывал все это впервые, и что третье издание его книги на треть дополнено, текст можно найти в Интернете.

 

На Урале изданы лекции Тимофеева-Ресовского, от кого и взято большинство того, что рассказал Шноль. При желании можно сравнить:

http://gilgamesh-lugal.livejournal.com/tag/%D0%A2%D0%B8%D0%BC%D0%BE%D1%84%D0%B5%D0%B5%D0%B2-%D0%A0%D0%B5%D1%81%D0%BE%D0%B2%D1%81%D0%BA%D0%B8%D0%B9

 

PS. Как ни странно, биофизиком в своей последней фазе научной жизни, а другой у него не было, был мой отец Израиль Файнберг, который изучал теорию цвета. Это такая формализация принципов работы зрительного анализатора человека, и получил за это Ленинскую премию. По образованию он был специалистом в области распространения радиоволн, что тоже в значительной мере отражает турбулентность в основе синергетики. Но, как и Блюменфельду, пришлось искать другую работу и она нашлась в НИИ Полиграфии. Еще ранее, после приезда из Франкфурта, когда отец еще и русского-то не знал, устроился для приработка в Институт мозга Фогта – налаживать аппаратуру. Там записывали во множестве ЭЭГ и аппроксимировали их как-то чем-то, не выявлялось закономерностей, но было интересно. У того же Фогта в Берлин-Бухе 20 лет проработал Тимофеев-Ресовский.

 

Конспект конференции 27.11.09

 

Ряд портретов, выставленных за кафедрой ЦФА к юбилею, слева направо: Иван Петровский, Игорь Тамм, Лев Блюменфельд, Николай Тимофеев-Ресовский, Николай Кольцов, Алексей Ляпунов, Николай Семенов, Глеб Франк.

 

На подступах к ЦФА продавало свои книги издательство URSS.ru

 

Заведующий кафедрой биофизики Биофака МГУ Андрей Рубин закончил кафедру в 1998 году, в ФИАНе делал диплом, но дальше не пошло: «ребята хорошие, но почему ФИАН должен заниматься биологией?» Физфак как форпост физики не отказался от биологии, как не отказался от физики Биофак. Сейчас только ленивые физики не занимаются биологией. Раньше говорили, что все фундаментальные достижения биологии сделаны без физики, сейчас ситуация принципиально изменилась – протеомика: основополагающие идеи легли в основу биофизики., ура!

А.Рубин вспомнил, как ему Блюменфельд сказал: «Вы знаете, как опасно проявлять инициативу в семейной жизни, особенно если ее одобрят? Поэтому никогда не берите на себя инициативу ни в семейной жизни, ни в науке». Этим принципом он пользуется и до сих пор.

Отвечая на вопрос нашего корреспондента о наличии прогресса на кафедре после Тарусова, А.Рубин сообщил, что он есть и большой, работа идет во многих направлениях, на кафедре около ста человек. Он также прояснил ситуацию о возможности применения современных возможностей точной физики в изучении того фактора эволюции, который Четвериков назвал «волны жизни».

 

Симон Шноль: «Это не лекция настоящая, а полет над предметом». Осталось множество вещей, которые стыдно не понимать, но говорить об этом надо».

Профессор начал свое выступление с воспоминания о том, как на многочисленных пятницах встречались с Блюменфельдом с его нижним рокочущим басом. Мы с ним спорили, никогда не соглашались у доски: это неправильно – биофизика наука биологическая. Биофизика была и сто лет назад. Существует только физика, существует только одно направление этой физики – биофизика – направление эволюции. Например, идет повышение потенциала, повышение свободной энергии, и вдруг происходит чудо: система начинает двигаться против вероятности. Тимофеев-Ресовский точно знал, когда это происходит: в момент возникновения молекул, способных к конвариантной репликации – эволюция мира изменилась.

Эрвин Бауэр в 1935 году издал книгу «Теоретическая биология», его идеи намного позже подхватил S.Ohno. Бауэр писал, что все и только живые совершают работу против равновесия за счет экзорганических процессов. Он не успел развить свой принцип, через два года после выхода книги его расстреляли.

В 1905 году Николай Шилов защитил замечательную диссертацию о сопряженных процессах. Идея в воздухе не носятся, они находятся в подполье. Концепция сопряжения макроэргических фосфатов. Но никто не придавал сопряжению эволюционный смысл. Идея еще 17 века – Бюффон – аналогия между ростом самовоспроизводящихся структур и кристаллизацией.

В декабре 1893 года открылся 9-й Всероссийский съезд естествоиспытателей и врачей на Моховой, химик Александр Колли задал вопрос: как можно в маленькую клетку вместить огромное количество признаков? С помощью молекул? Он мог подсчитать, сколько молекул в клетке. К вопросу Колли отнеслись плохо, потому что произошла удивительная вещь. Лев Толстой написал статью о соотношении пользы для народа от культуры и науки: культура – хорошо для народа, а наука – это удовлетворение собственного любопытства за счет народа. Они заняты какими-то штучками, открыли какие-то клеточки, но пользы от них никакой нету. И вот на трибуне съезда Михаил Мензбир рассказывает о новостях в исследованиях клетки. Входит Лев Толстой и садится рядом с Климентом Тимирязевым. Аудитория восхищена Толстым, ему аплодируют. Мензбира не слушают. Но были два замечательных студента, которые слушали – Николай Кольцов и Владимир Лепешкин. Вопрос Колли стал основой существования кафедры биофизики.

Николай Кольцов отвечал на вопрос Колли десятилетиями и когда в 1911 году Московский университет подвергся разгрому. Он нашел ответ к 20-му году: молекул может быть мало, но это длинные полимеры. В науку введено понятие текста и кристаллизации одномерных молекул. Соответственно можно объяснить наследственность и изменчивость. Это называется матричный принцип. В 1927 году на 3-м съезде зоологов, анатомов и гистологов Кольцов выступил с докладом «Физико-химические основы морфологии». Его идеи назвали завиральными.

Шноль рассказал, как ему повезло – или не повезло – он встретил в электричке женщину, которая была на докладе Кольцова. Она была красавицей, а у них особый взгляд на мир: «Это была замечательная лекция, Николай Константинович был в черном костюме, но он был в сапогах – это неприлично!» Больше Шноль от нее ничего не узнал.

Физический смысл кристаллизации одномерных молекул.

Фогт, который лечил Ленина, просил Наркома здравоохранения Семашко уговорить Кольцова приехать в Германию, где наука повержена. Кольцов сказал: я – нет, а вот моего меньшОго – и послал Тимофеева-Ресовского. Семинар, который он вел в Берлин-Бухе, распространился по всему миру. Они с Еленой Александровной смотрели соотношение доза-эффект – выход мутаций после облучения Дрозофилы. Тимофеев-Ресовский, Дельбрюк и Циммерман написали статью для захудалого журнала, даже не журнала, а отчета по конференции малым тиражом, это называется «зеленая тетрадь», которая всколыхнула физику. Шредингер написал книгу «Что есть жизнь?» Александр Малиновский в переводе по указанию редакции добавил: «...с точки зрения физики». Смысл книги в питании отрицательной энтропии. Автор писал «как полагают биологи» и ссылался на «зеленую тетрадь». Холдейн статьей в Science опроверг Шредингера: не «полагают биологи», это открытие принадлежит великому русскому ученому Николаю Константиновичу Кольцову.

Эволюционный смысл матричного копирования.

Тимофеев-Ресовский говорил не просто «репликация», а «конвариантная репликация». В итоге ковариантного воспроизведения движется эволюция. В матричном воспроизведения систему невозможно удержать. Шноль написал книгу «Физико-химические факторы биологической эволюции» и был очень доволен собой, пока не прочел в своем же конспекте слова, которые приписал себе. Пытался внести коррективы в американское издание, но там отказали.

Для того, чтобы современное здание биофизики возникло, нужно было много условий, они связаны с системой отечественной научной работы. Вопреки Льву Толстому, наука – основа благосостояния страны. Богатейший человек России Христофор Леденцов, у него была чахотка, завещал все свое состояние на развитие науки. Его состояние эквивалентно Нобелю, различие в том, что Нобель хотел, чтобы его мя звучало. Леденцов умер в 1907 году, оставив науке золота больше Нобеля, но при условии, что останется неизвестным. Его волю пытались преодолеть, но при советская власть сделала его забытым. Леденцов в отличие от Нобеля предлагал поддерживать не совершенную науку, когда сил уже не было, а совершаемую. У физфака стоят два монумента – Петр Лебедев и Александр Столетов, которых поддержал Леденцов. Светоч физики Лебедев умер в 1912 году, у него была мечта – нарисованная на миллиметровке «идеальная лаборатория». На средства Леденцова купили землю на Миуссах и в 1916 году открыли Институт физики и биофизики по эскизу Лебедева.

Когда есть возможности, есть гений, есть идеи, наука может двигаться особым образом. Кольцов организовал кафедру экспериментальной зоологии. Но в 1929 году в Советском Союзе наука подверглась опасности, философы затеяли борьбу с «меньшевиствующим идеализмом». Был арестован Сергей Четвериков. Николай Вавилов, не зная, к чему это приведет, поддержал Трофима Лысенко. Это было мракобесие, танец на гробах. Кольцова стали вызывать на допросы, чтобы он дал показания на Вавилова. Он не выдержал этого и умер.

Александр Гурвич, племянник Мандельштама, придумал понятие «биологическое поле», потому что у физики нет ответа на вопрос о том, как образуется морфогенез. Петр Лазарев и Глеб Франк пытались подобраться к проблеме морфогенеза с разных сторон. Институт Лазарева в Миуссах закрыли, и здание и библиотеку получил ФИАН. Вот ищут библиотеку Ивана Грозного, а Шноль ставит вопрос: где богатейшая библиотека Лазарева?

Биофак разгромили в 1948 году, химфак – в 1951. У святейшего ректора Ивана Георгиевича Петровского была труднейшая задача – возродить науку. В 1959 году по его настоянию под руководством Блюменфельда была создана на физфаке кафедра биофизики.

Макс Дельбрюк из фашистской Германии оказался в США, где по совету Тимофеева-Ресовского занялся вирусологией.

В комнате 12 кв. метров, где Шноль жил с женой, он собирал по 30 человек – теща могла лишь просунуть туда чай. Собираться было опасно. Александр Нейфах рассказал идею: из 20-ти аминокислот можно построить код. Написал статью, послал. Андрей Белозерский написал: «Ваши математические рассуждения не имеют отношения к биологии». Шноль просил Нейфаха сохранить рукопись, но он ее отдал какой-то даме, она не сохранила и через год американский физик из Одессы Георгий (Джордж) Гамов опубликовал идею генетического кода.

Студенты затеяли кафедру биофизики, но нужен был Петровский с его ролью спасения науки. По признанию Шноля, студенты тогда были активными, они все знали сами и проверяли лектора, выкрикивая вопросы.

По настоянию Петровского, на физфаке возникла специализация «биофизика». Шноль сообщил, что это факты из его книги о Блюменфельде, которая вышла вчера.

Нашли человека – начальника самоходной разведки Льва Блюменфельда, который ушел на фронт с третьего курса. Получил два ранения, одно из них было очень тяжелым. Он выжил и у него на всю жизнь остался стиль военного человека: железное да или нет. На факультет он пришел на костылях. В аспирантуру поступил в Харькове. Тогда аспирантура была тяжелым обучением с 10-ю курсами и экзаменами, а не как сейчас кандидатский минимум. Выгнали из аспирантуры в борьбе с космополитизмом. В Институте усовершенствования врачей занимался оксигенизацией гемоглобина, выгнали по тем же причинам в 1953 году. В комнате Боткинской больницы на кафедре нервных болезней собрали ЭПР и получили первый сигнал магнитного резонанса от дифенилпикрилгидразина (ДФПГ). Они так много курили, что сигнал был от дыма. Парамагнитный сигнал свободных радикалов получился от ДНК, причем широкий, который все перекрывал. Этому не поверили, провел магнитом под стеклом с препаратом ДНК и убрал металлические пылинки, в результате сигнал исчез, осталась уверенность в том, что у чистой ДНК магнитных свойств нет. Спустя 25 лет парамагнитные свойства были подтверждены – магнетиты биологических систем мы переводим на русский язык. Это нормальное явление в науке, считает Шноль, она очень консервативна. В 1951 году Жаботинский открыл колебательную химическую реакцию: красный – синий – красный – синий... Была омерзительная рецензия безграмотного автора. У Шноля не хватало одного реактива и колебания происходили из бесцветного в коричневый: на кафедре биофизики водка превращается в коньяк и обратно.

 

03.09.02 умер Блюм.

Основа познавательного процесса – восхищение, заявил Симон Шноль.

 

В своем докладе на конференции крупнейший в мире специалист в сфере драг-дизайна Владимир Поройков рассказал о компьютерном прогнозировании органических молекул и дизайн веществ с требуемыми свойствами (bmc.msk.ru). Ему на прогноз со всего мира было направлено более ста тысяч молекул и есть более двадцати публикаций, где прогноз подтвердился. В беседе с нашим корреспондентом В.Поройков рассказал, что арбидол является достаточно эффективным, что было подтверждено в т.ч. в Англии. Поскольку это иммуномодулятор, он не должен при массовом применении вызвать бурную эволюцию вирулентности и патогенности вируса гриппа, как это произошло с плазмидами бактерий после распространения антибиотиков. Неоднозначная оценка арбидола связана с жесткой конкуренцией на фармацевтическом рынке. Другая ситуация с интерфероном, который является эндогенным продуктом и его длительно профилактическое применение может вызвать обратный эффект из-за подавления собственной интерферон-продукции.

 

Р.И.Халилов из Баку рассказал о влиянии радиоактивного загрязнения не генетические и биофизические параметры растений: ДНКЖ с тиолантными лигандами – возбуждающаяся среда, способная находиться в состоянии покоя, возбуждения и рефрактерности.

 

Светлана Комарова из Канады показала фильм о том, как бегает под микроскопом остеокласт из костного мозга. Кость несет две функции – опорную и минерального обмена. Остеоциты – резидентные сенсорные клетки, это замурованные в кости остеобласты. Остеокласты разрушают кость, остеобласты ее формируют, но значительно медленнее – ломать не строить.

 

Конспект конференции 28.11.09

 

Андрей Маленков в начале своей лекции обратил внимание на то обстоятельство, что 400 лет назад началось развитие современной науки – экспериментально-логический пошаговый метод познания природы. Большинство ученых были верующими и им это не мешало. Позже Лаплас в ответ на вопрос Наполеона о боге сказал: «Я не нуждаюсь в этой гипотезе».

На сегодняшний день мы подошли к синтезу двух картин мира – естественнонаучной и теологической. Открыта фрактальная структура. В 1958 году Козырев обнаружил электромагнитный сигнал от звезд, идущий быстрее скорости света. Работами Акимова и Боброва доказано, что существует электромагнитная компонента и можно физическими методами улавливать телепатическую направленность. И последнее – открытие фантомной памяти мировой среды. Эти противоречия снимают между теологической и естественнонаучной картинами в происхождении человека, происхождении человека, системы Земля-Луна.

Мапенков соединил в своей книге «Происхождение человека» теорию Дарвина и сотворение человека богом, которые как он считает, не противоречат друг другу. Он обратил внимание на то, что тут не только есть возможность синтеза, без него объяснить происхождение человека невозможно, его ничтожное отличие от обезьяны. И в происхождении жизни проблема не в каких-то коацерватах, а возникновение генетического кода, понятно, что само это произойти не могло, только благодаря фантомной памяти. Теологическая картина становится знанием. Методология науки остается прежней.

Л.М.: То, что сказал Маленков, недопустимо и невозможно потому, что у теологов нет познания, теологической картины мира не существует. – А.Маленков сказал, что тогда можно применять термин «мировой разум».

Полина Соломоновна Ланда: Откуда взялся мировой порядок? Насчет телепатии вопрос сложный, есть помехи и нет направленности? – Это именно физическими методами показано.

Ведущий Александр Тихонов отметил спорность, наука основана на вере, религия на неверии и это принципиально разные методологии.

Нашему корреспонденту А.Маленков сказал, что его концепцию не принимают ни естественники, ни клерикалы. Он предложил, что если журналисту не нравится слово «бог», использовать «всемирный разум».

 

Юрий Чайковский не ожидал такого подарка от Маленкова. Он не понимает, почему забыт Ламарк, двойной юбилей прошел без упоминания Ламарка. После появления его труда на него не было рецензий, но оказалось, что все кто читал «Происхождение видов», знают и «Философию зоологии». Общий источник «Зоономия» Эразма Дарвина, которая вышла в 1798 году и через два года Ламарк уже ее цитировал. Но откуда он мог знать, если он не только по-английски, но и по-французски не читал как человек, который из головы все выдумывал. У Э.Дарвина лишь последняя часть посвящена эволюции «On generation», что можно перевести и как происхождение, потому что слова эволюция тогда не было. И Ч.Дарвин и Ламарк взяли у Э.Дарвина главное. По Дарвину главным результатом эволюции является новый вид, по Карлу Беру – новая экосистема.

Эволюция состоит в том, что вид противостоит среде.

При развитии генетики стало понятно, что эволюция имеет блочный характер. Можно сказать, что «рыба на ногах» приобрела ноги от несуществующей еще амфибии к несуществующей уже рыбе, но это уход от проблемы. Но существует целый отряд насекомых целиком мимикрирующий на что угодно в т.ч. и на кучку навоза.

Л.Блюменфельд издал книгу «Проблемы биологической физики», которая эволюционной не является, в ней он честно признавал, что это я доказать не могу, из этого следует. Живое отличается от неживого наличием целесообразности на каждом этапе, т.е. наличием иерархической целесообразности. И тут никакой антропный принцип не спасает.

Первым поставил Шапошников эксперимент, который был грубо пресечен, но сейчас известно, что видообразование происходит за восемь поколений. Чайковский напомнил, что Э.Дарвин полагал, что эволюция происходит за миллионы веков и мы ничего увидеть не может. С.Шноль опубликовал статью «Хватает ли времени для эволюции?»

Противоположность Блюменфельда и Шноля в том же, что и Бэра и Дарвина – противоречия здесь нет, просто есть «эволюция сверху» и «эволюция снизу».

Ответ на основной вопрос Чайковский дает в своей последней книге 700 страниц.

В беседе с нашим корреспондентом Чайковский сообщил, что он выпускник кафедры биофизики третьего выпуска. При нем основные проблемы остались позади в связи с образованием кафедры. Факультет был слабым, кафедра биофизики выглядела белой вороной или лучом света в темном царстве. Недобора на кафедру не было, наоборот, партком пропихивал своих.

 

Юрий Чайковский – терпеливый гений – разобрался, кто в науке сверху и кто снизу (собственный текст автора):

Эволюция снизу и сверху. Юбилей теории и юбилей Кафедры

Выступление на 50-летии Кафедры биофизики Физфака МГУ 28.11.09

Неделю назад, 21 ноября, исполнилось 150 лет со дня выхода «Происхождения видов» Ч. Дарвина, т.е. наша кафедра создана в дни прошлого юбилея. Его главное отличие от нынешнего в том, что тот праздновался как двойной – вместе с юбилеем «Философии зоологии» Ламарка, вышедшей в 1809 г., а нынче о Ламарке не вспоминают. И уж совсем мало кто знает, что хотя перед выходом книги Дарвина книгу Ламарка вообще не упоминали, но знали его почти все и сравнивали эти две книги – как почитатели Дарвина, так и его противники.

В самом деле, в них много общего, и в ХХ веке выяснено, что оба классика исходили из общего источника – книги Эразма Дарвина «Зоономия» (1-е изд. в 1798), которую оба повторяли подчас дословно, хоть и не называя ее. Оба, как и Эразм, видели эволюцию в форме незаметных наблюдателю медленных изменений каждого вида в течение «миллионов веков», как медленное приспособление организмов к среде. Вскоре таких учений стало много, и все их можно назвать эразмовыми.

Субъектом эволюции Эразм видел индивид, активно пытающийся выжить. Ламарк усвоил эту идею прямо, а Чарлз косвенно – заменив активность на мелкую случайную изменчивость. Наблюдается ли эразмова эволюция в природе фактически? И да, и нет.

Да, ибо сейчас, через 200 лет, можно сказать, что действительно обнаружено образование новых видов (опыт Г.Х. Шапошникова на тлях и много более поздних опытов), но нет, ибо оно идет быстро – обычно примерно за 8 поколений, чем резко отлично от эразмовой схемы. Этого можно было ожидать, так как свойства реальной среды обычно не сохраняются долго, а значит, приспосабливаться к ним следует быстро.

Такая эволюция во всех известных примерах порождает лишь близкие виды – обычно в рамках одного рода. Это – эволюция снизу.

Каким же образом происходит эволюция в обще интересном смысле этого слова? То есть как возникают принципиально новые конструкции? Об этом ничего конкретно неизвестно, и этим пользуются креационисты, утверждающие, что такой эволюции в природе нет, а есть лишь дарованная Богом способность видов слегка изменяться с целью приспособления – та способность, реализацию которой мы видим как эволюцию снизу.

Поэтому в параллель с эразмовыми существуют совсем другие понимания эволюции – видящие приспособление к среде как побочную функцию живого, главным же полагающие усложнение организмов и их сообществ. Первым, кто сказал, что приспособление и усложнение – два разных процесса, был Ламарк, но разработать он смог только идею приспособления.

Идею усложнения конкретизировал Карл Бэр (1834, 1860) странными для нас словами – как «все время идущую вперед победу духа над материей». Ее ныне можно трактовать как рост роли информационных процессов по сравнению с материальными потоками, но сам Бэр имел в виду рост роли целесообразности. Будем говорить, что учения, основанные на этом принципе– это бэровы учения. К ним относятся номогенез и экосистемная концепция эволюции. Два их главные отличия от эразмовых – признание первичной целесообразности целого и упорядоченности вариантов.

Эразмова идея гласит, что организм создается постепенно таким, каким его требует среда; а сходство – итог родства. Бэрова идея – что он создается сразу (несколько поколений) как комбинация возможностей, заданных законами биологии, точнее, законами становления и устройства форм и функций. Среда здесь не задана, а является итогом взаимодействия организмов, поэтому сходство – итог не приспособления к среде, а – общности законов онтогенеза. Первая идея наглядна исходными допущениями (но наглядность эта сохраняется лишь в рамках преобразования вида в другой, близкий), вторая – наблюдаемыми следствиями. Данные идеи предстоит согласовать, и тут стоит вспомнить труды основателей Кафедры.

В 1974 г. Л.А. Блюменфельд во Введении к «Проблемам биологической физики» высказал свою теоретическую установку, которую прямо назвал: «символ веры». Уже это замечательно (большинство уверено, что глаголет объективную истину), но замечательна и сама установка: живое характерно всесторонней целесообразностью, которая создается посредством физических механизмов (пример: целесообразное свойство наследственной информации – устойчивость – создана двуспиральностью, достигнутой химически). Новых законов физики для понимания жизни не требуется. Иными словами, эволюция идет по Бэру, но понять ее предстоит с помощью эразмовых механизмов. Задача не решена, но поставлена.

В 1970-80 х годах во всех областях эволюции обнаружена блочность. Например, первую амфибию (ихтиостегу) шутливо зовут «рыба на ногах» – у нее рыбье туловище и ноги четвероногого. Блоки часто имеют явно нематериальную, а идейную природу. Так, отряд палочников (привиденьевых) объединен по морфологии, а обладает общим идейным свойством: почти все его виды мимикрируют – как расцветкой и формой, так и поведенчески. Понимание эволюции стало быстро меняться.

В 1990 г. С.Э. Шноль, один из основателей нашей кафедры, напечатал в «Природе» статью «Хватает ли времени для дарвиновской эволюции?». Повторив хорошо известный факт, что случайными мутациями нового свойства не получить, он воспользовался аналогией с лингвистикой: в языке «образуются и шлифуются естественным отбором простые слова и правила грамматики». «Из них строятся все более сложные конструкции. Этот-то принцип блочно-иерархического совершенствования и позволяет написать поэму». «Естественный отбор тоже возможен лишь по блочно-иерархическому принципу». Добавлю, что автор нигде не связал отбор с преимущественной размножаемостью. Теперь так пишут многие.

Эти двое наших классиков соединили эразмову и бэрову идеи, но противоположными способами: Л.А. видел эволюцию как бэров процесс, решаемый эразмовыми приемами, тогда как С.Э.наоборот.

 

Андрей Константинович Кукушкин «Исследования фотосинтеза на кафедре биофизики физфака МГУ».

Шувалов и Литвин изучали термолюминесценцию, потому была открыта низкотемпературная термолюминесценция. Я изучал термолюминесценцию ароматических аминокислот, решил посмотреть зеленый лист, причем в вакууме, чтобы исключить влияние кислорода. Перешли к исследованиям просто флуоресценции зеленых листьев, благо приборы были. Кинетика флуоресценции была описана, характеристики миграции электрона в зависимости от устройства светособирающих антенн, это такие сложные кольца. Оказалось, что при фотосинтезе можно легко получить колебания разного характера. Фотосинтез настолько широк и интересен, что его исследователи легко получали успех и в других областях.

Хлоропласты? когда свет на них действует, они сжимаются просто

 

П.М.Красильников «Протонная релаксация в молекулярных структурах с водородными связями и ее роль в процессах электронного переноса в биосистемах. Электрон прыгает по определенным кофакторам. Деформация водородной связи – фактор, влияющий на параметры двухъямного потенциала. Величина деформации зависит от температуры. Перенос протона это в основном туннельный эффект. Т.к. происходит перераспределение протона между двумя ямами, меняется заселенность, меняется и потенциал. При изменении жесткости водородной связи всего лишь на порядок время релаксации меняется на 25 порядков. При различии ям в зависимости от температуры релаксация может происходить лавинообразно.

Внешнесферная теория электронного переноса Маркуса.

Фотосинтетический РЦ Rhodobacter sphaeroides.

Предполагая, что время рекомбинации зависит от температуры – покушение на теорию. Необъяснима немонотонная зависимость от температуры.

Хинон Qa имеет две водородные связи – с гистидином и дипептидом.

Что меняется – энергия реорганизации или свободная энергия процесса?

В ответ на вопрос о вилочковых водородных связях – никакой особенности нет.

 

Н.Е.Беляева Анализ в модели ФС2 стадий нарастания индукции флуоресценции при моделировании электрохимического потенциала тилакоидной мембраны.

Докладчица поблагодарила кафедру биофизики за то, что она дает.

 

Геннадий Комиссаров «Новая концепция фотосинтеза – открывающиеся перспективы».

Световая энергия переходит в химическую через промежуточную форму энергии – электрическую. В модели хлоропласта светового параметра 2,4 вольта этого достаточно для разложения воды, ток 56 микроампер, квантовый выход фототока небольшой 0,01%.

H2O → H2O2 → HO2 → O2

Загадка окисления воды с выделением кислорода скрыта не только в хлоропластов, но и самой воды. В природе нет чистой воды, всегда есть примесь пероксида водорода. В хлоропластах на каждую молекулу хлорофилла есть по молекуле пероксида. При этом на каждый кг воды, полученной из почвы через корни, на фотосинтез используется только один грамм. При этом кислород выделяется из пероксида, он единственный источник кислорода.

При фотосинтезе выделяется тепло, т.е. фотосинтез неэффективен?

Классическое уравнение фотосинтеза: CO2 + свет → углеводы + O2

Уравнение авторов: CO2 + H2O2 + свет → углеводы + O2 + тепловая энергия

Как оказалось, американские фермеры поливают пероксидлом для повышения урожайности

1019 степени грамм составляют запасы пероксида на Земле.

Автор приглашает студентов для работы, результат которой будет запатентован.

www.photobionics.ru

 

Д.А.Саранча «О компьютерных технологиях в эколого-биологических исследованиях».

Главное – человеческий фактор, один человек отвечает за все.

Модель была использована для моделирования тундры, где лемминги 80-100 грамм весом являются последним на север оседлым видом, которым питаются песцы. Данные с острова Врангеля показывают сходство динамики растительности, леммингов и песцов. Выживаемость леммингов летом зависит от предела численности, зимой кто-то всегда выживает, иначе вся экосистема бы умерла.

 

Банкет в 14-й столовой

 

Твердислов на банкете: кому-то-50, а кому-то год, когда оно год, тянется медленно, 50-й год быстро переходит в 51-й. старшее поколение пора менять, сделали отчет – и все, заявил Твердислов, и сделал вид, что не услышал реплики: «а мы против того, чтоб менять». Старшее поколение перевело по-своему: «они говорят, что с трибуны и сразу на пенсию».

 

Это сказал преподаватель Фазоил Атауллаханов. Он запомнился как талантливый студент и быстро сделал диссертацию по биофизики клетки. Он пожелал, чтоб никогда такого не повторилось, чтоб не было, конкурса, – наоборот, чтобы на кафедру ломились студенты.

 

С.Шноль сказал, что самым большим событием в жизни каждого, кто здесь, – это поступление в студенты МГУ. Это самый замечательный университет на земле, каждый помнит, как это было. Да здравствует наш Московский университет, ура!

 

Студентам Твердислов сказал, что менялись многие, но Шноль оставался – несменяемый Шноль. Тот, кто останется из вас, придет ко мне и расскажет, как прошло столетие кафедры.

 

Георгий Яковенко предложил выпить за наших преподавателей.

 

У меня ощущение, что аудитория трезвеет быстрее, чем напивается, заявил Твердислов.

 

Егор Маленков вспомнил «каррас» из своего самого любимого писателя 20 века Курта Воннегута.

 

Тимур Семенов – 24-й выпуск кафедры биофизики – поделился воспоминаниями о том, как в 1982 году побывал через Пояконду на практике на Беломорской биологической станции МГУ, помянул добрым словом первого директора ББС Николая Перцева и куратора курса, прибывшего срочно на Белое море из Калифорнии, где он пребывал на стажировке.

Далее последовали восхищения лекциями Шноля. Тот притворялся глухим, но слово «восхищение» из уст нашего корреспондента прекрасно услышал, опустив продолжение: «...которое заставляет на время отложить возмущения от вашего нежелания слушать альтернативную вашей позицию тем более, чем более вы неправы по существенным вопросам».

 

В.Твердислов сказал, что он сам не всегда понимает, что шутит. «Абсолютно» – сказал он в ответ на вопрос, в какой степени его блестящее чувство юмора помогает ему руководить кафедрой. Он уже не занимается K-Na клеточным насосом в те времена, когда довелось тестировать ремантадин, еще не ставший признанным антивирусным лекарством. Сейчас его thesis – происхождение жизни и все с тем связанное включая движения сперматозоидов и имеющее отношение к преемственности в череде поколений, это такие брызги моря, которые не капают на LUCA.

В.Твердислов представил банкетствующим единственного присутствующего своего однокурсника и поведал, как тот возмущал обитателей общежития тем, что варил суп. Они не выдержали и с риском для жизни спустили на ремнях с пятого этажа на четвертый самого худенького, тот ржавым гвоздем подхватил крышку кастрюли и опустил в суп ржавый утюг. Наказанный чревоугодник к разочарованию сокурсников и виду не подал.

Впрочем, невинное развлечение студентов – детский лепет по сравнению с тем, что делают друг другу состоявшиеся ученые и устоявшиеся преподаватели, кто на дальних подступах вырубят любого угрожающего их равновесию талантливого студента.

 

Воспоминания о Борисе Вепринцеве

Мои встречи с Борисом Вепринцевым были немногочисленными, но впечатляющими и потому хорошо врезались в память. Причем не только благодаря яркой исключительности этого человека, но и аналогичного свойства сопутствующих обстоятельств, в которых мы оказались вместе.

Я еще учеником вечерней школы (ШРМ 101 на Соколе) поступил в октябре 1963 года на работу в Институт биофизики АН СССР старшим препаратором лаборатории молекулярной фотобиологии, которой заведовал человек светлого ума и многочисленных талантов включая огромный запас педагогического терпения Юрий Андреевич Владимиров. Наш маленький институт удивительным образом напоминал описанный Стругацкими НИИЧАВО («Понедельник начинается в субботу») – так бывает в человеческой истории: художественное описание предшествует явлению. Едва ли не половина всех хоть по имени известных мне заметных отечественных ученых прошли через ИБФ. Назову без оценки их роли тех, кто остался в памяти навсегда: первый в России Уполномоченный по правам человека Ковалев, академик Дубинин, корифей теории цвета Нюберг, знаменитый математик Гельфанд, цитогенетик Прокофьева-Бельговская. У нее я работал некоторое время в Институте Энгельгардта. Удивительно, но амбициозный директор ИБФ Глеб Франк остался в памяти робким человеком со смущенной улыбкой на лице, побаивающимся своего отвязанного детища – из двух ипостасей директора НИИЧАВО скорее контрамот, а не тот якобы молодой Янус Невструев.

В этом списке моей памяти Борис Вепринцев занимает прочные позиции. В ИБФ он, насколько мне это было известно, занимался моделированием нервной системы дождевого червя Lumbricus terrestris.

Потом наступила свобода, действующая на ученый люд неоднозначно, Глеб Франк перевел ИБФ в Пущино и неблагодарные ученые разбежались по своим законным нишам.

Пока ИБФ был в Москве, в школьном здании в самом начале пока еще малоизвестной Профсоюзной улицы и в нем среди прочего проводились выставки запрещенных абстракционистов, страстное увлечение Бориса – записывать голоса птиц в природе – не воспринималось экзотически, хотя прагматично настроенные коллеги, апологеты движения в науке поступательно-наступательного на игру в диссер, относились к нему скептически: ни заработка ни научных публикаций ни даже отчета по проделанной работе из записей птиц не получается.

Впрочем, особо признанные таланты отчитывались и чистой фантастикой по непроделанной работе, чудики в институте были всяческого разлива. А Борис увлеченно и собственноручно, как и все в ИБФ, творил нужную ему аппаратуру, создавал параболоиды с микрофонами, бегал по лесам и полям обширной Родины в поисках удобной позиции для записи. Потом вдруг невольно доказал на зависть фантастам от науки наличие прагматизма в своей страсти, когда получил в подарок от военных ГАЗ-69 и стал едва ли не первым в СССР обладателем джипа в личном владении.

 

Советские вояки – лучшие покровители чистой науки. Мне самому рота солдат под Тулой увлеченно ловила лягушек за неимением лучшего корма для землероек Sorex araneus L. Для меня это была практика после 4-го курса кафедры генетики. Для проявления такого рвения достаточно было сказать солдатам несколько слов в обоснование концепции хромосомной изменчивости землеройки.

...С машиной дело Бориса пошло шустрее и надежнее, но пути наши разошлись, учиться в Москве и работать в Пущино было невозможно. Снова мы встретились при обстоятельствах не менее удивительных и столь же удивительным был он сам, в чем был верен себе. Менее известно признание намного более значимое, – оно пришло из среды признанных профессионалов-орнитологов. Еще когда пластинки «Голоса птиц в природе» купить просто так было непросто, большой покровитель юннатов и юннаток, профессор кафедры зоологии позвоночных Константин Благосклонов на практике после второго курса на Звенигородской биостанции МГУ устраивал нам прослушивание пластинок вместо экскурсий. Понятно, что для наблюдений в природе надо затемно вставать самому, поднимать студентов и потом далеко и много ходить. Тогда я не задумывался о причинах, удивителен был сам факт.

...В стране бушевала независимость и свобода слова, то есть свобода от слова как независимость от каких-либо обязательств. Я уже в роли кинолога (10 лет отдано породе Большого пуделя, осталась книжка по теоретической кинологии) попал на безумно-многолюдную конференцию крикливых защитников животных. Занимаясь много лет после того и этой темой в качестве думского журналиста, позже я понял, что причина крушения закона о защите животных в самих людях. Они ухитрились и при одобрении закона в Думе проявить свои непримиримые позиции. Типичная ситуация: люди, посвятившие себя одному делу, главных врагов видят друг в друге, но не в том, с чем борются. Они преследуют смысл своего существования не в познании и решении проблемы, но в донесении до неблагодарного общества своей позиции, ни мало не задумываясь, откуда эта кривобокая позиция свалилась им в голову. Примерно так же было в эволюционной генетике. Возможно, именно это стало причиной того, что в первые свои дни на посту президента Путин отклонил закон.

Так вот, Борис Вепринцев единственный был ДРУГИМ. Он был другим, как в своей среде – Тимофеев-Ресовский или Прокофьева-Бельговская – в своей. Не говоря уже о Льве Блюменфельде. Такова великая Россия, это так называемая большая система и здесь всегда находится человек на уникальную роль.

В безумной толпе защитников природы казалось, один Борис был спокоен и сохранял ясность ума со своим подходом к любой теме, как в научной проблеме, которую следует прежде всего беспристрастно изучать, будучи готовым принять любой результат чистого эксперимента, если он обоснован и доказателен. Не хочется применять термин «белая ворона» – казалось, его принимают таким, каков он есть, и это тоже заслуга уникального человека, встречающаяся совсем редко. В чем-то я бы сравнил его с поэтом Волошиным, выжившим в то страшное время единообразия в роли высшей эстетической категории, когда непохожих считали сумасшедшими, а сумасшедших расстреливали.

Наш последний разговор с Борисом Вепринцевым среди сумасшедшей толпы состоял в том, что теперь (теперь уже «тогда») много людей будет защищать животных, такова их личная плата за груз на совести перед другими людьми. Борис рассмеялся – у него был ясный ум и не отягощенная ревностью к чужим успехам душа, соответственно чистая совесть. Делить с крикунами ему было нечего, защитой животных он занимался по другой мотивации, естественной и потому совсем редкой для насквозь искусственного животного Homo sapiens. Удивительно похожа на него и Ольга Вепринцева, которая продолжает его дело, столь же непохожая на своих коллег-ученых тем, что не только не шарахается от журналиста, но и четко, ясно, доступно излагает завершенную в своей целостности концепцию Бориса в защите природы на основе инвентаризации объектов охраны и ответственности местной власти. В результате в Пущино были сохранены в городе природные объекты – овраги и места гнездования птиц.

Таковы мои впечатления. Возможно, я субъективен, что-то забыл или понял неправильно, но так я помню.

Лев Московкин, спецкор (парламентский) газеты «Московская правда»

 

Лев Александрович Блюменфельд

http://russian-prose-90.myriads.ru/%C0%EB%E5%EA%F1%E0%ED%E4%F0%EE%E2%2C+%CB%E5%E2/10917/

 

Лев Александров. Две жизни.

От автора

Жизнь на земле дискретна. Единица живого – организм. В человеческом обществе первая и последняя составная часть – человек. Человек, а не семья, не нация, не государство, не класс, не партия. Только человек обладает сознанием, способностью мыслить, чувствовать боль, быть счастливым, раскаиваться. Человек, а не семья, не нация, не государство, не класс, не партия. Только человек, отдельный человек, может хотеть. Короче говоря, только человек обладает душой. И потому только человек может отвечать за свои (и только за свои) поступки. Хорошим или плохим, добрым или жестоким, умным или глупым может быть только человек.

В этой книге все выдумано и все правда. Две разных жизни, два разных человека. И оба они – это я.

Даты написания всех стихотворений точны до недели. Главы V и XI – подлинники.

Фамилия автора – псевдоним. Под своим именем пишу совсем другие книги.

Лев Александров

Май 1987

 

«Человек – это единственное животное, умеющее смеяться и плакать, потому что человек – это единственное животное, сознающее разницу между тем, что есть и тем, что должно быть».

Уильям Хазлитт

 

Глава I. БОРИС

1.

Он проснулся в четыре часа утра. В горле стоял комок, не давал дышать.

Он знал, что сейчас комок спустится ниже и постепенно перейдет в тупую боль за грудиной.

После третьей таблетки нитроглицерина немного отпустило. Теперь дня три будет тянуться хвост, – одышка, усталость. А когда-нибудь, может быть очень скоро, нитроглицерин не поможет. Что по ту сторону – неизвестно. Он верил – что-то есть. Начал верить лет десять назад. Но рассуждать об этом нет никакого смысла. Вера есть вера. Ни доказать, ни опровергнуть нельзя. Смерти он не боялся. Он знал это точно, – не раз было проверено.

Боялся только года два, лет в тринадцать, четырнадцать, когда впервые понял, что когда-нибудь непременно умрет.

Уже не уснуть. Можно зажечь лампу и дочитать очередной детектив, кажется Гарднер. А можно просто лежать и вспоминать.

Когда-то, если не спалось, думал о будущем, мечтал. Теперь все больше о прошлом. Такая длинная и такая быстрая жизнь. Это неверно, что в молодости время идет медленно, а в старости быстро. Когда он был молодым, время летело стремглав, он сам подгонял его, нетерпеливо заглядывал вперед, некогда было подумать. А теперь все медленнее и медленнее. Он перечел про себя недавно написанные стихи (он часто теперь читал про себя стихи, старые и новые).

 

Идут недели. С каждым годом

Все медленней идут они.

Уже ослабленным заводом

Почти не двигаются дни.

Времен масштабы перепутав,

Надежд и ужаса полна,

Придет последняя минута

И не окончится она.

 

Хорошие стихи. Не так часто удается сказать то, что хочешь. Мууди пишет, что в момент умирания перед человеком вновь проходит вся жизнь, начиная с младенчества, со всеми давно забытыми подробностями. А он и так все помнит. Четверть пятого. Часа через три придется встать. За три часа можно снова прожить жизнь.

 

2.

Его зовут Борис, Боря, Боренька, Борюнчик-смехунчик, – так зовет его мама. Ему пятнадцать лет. Он уже в седьмом классе. Ребята его зовут Великаном, просто у него такая фамилия – Великанов. Сейчас декабрь 1936 года. В этом году с ним случилось много важных и не очень важных вещей. Из не очень важных – его приняли в комсомол. Это не так уж важно, потому что в их классе приняли всех, кроме Алешки Парина, у которого отец бывший поп. А важно то, что он окончательно решил, что будет биологом, ученым биологом, а не поэтом. Все в классе думают, что он станет поэтом, только мама всегда говорит, что ему нельзя быть поэтом, потому что он пишет стихи гораздо хуже Пушкина и даже Есенина. Он решил, что будет биологом после того как прочел Поля де Крюи «Охотники за микробами». Конечно, мама права. Поэтом стоит быть только гениальным. А ученым можно быть любым – важно просто все время работать. У него есть уже маленький микроскоп; мама дала деньги, и он сам купил его в «Учебных пособиях» на Неглинной.

Стихи он, конечно, писать будет, но только для себя и для друзей.

Второе важное событие – он поцеловался. И не с кем-нибудь, а с Соней Гурвич, самой красивой девчонкой в классе. За ней все ребята бегают, а он, может быть, даже влюблен. Поцеловал он ее на катке в Парке культуры. У него это было в первый раз, а у нее, наверное, нет, потому что Соня сказала, что он не целуется, а клюет. Но во второй и в третий раз вышло гораздо лучше. Он потом написал об этом стихи, они немного приукрашены, но Соне понравились.

 

Хлопья белые мягкого снега,

Электричеством залитый лед,

Наслажденье скользящего бега,

Неожиданный поворот.

Рядом девушки стан и плечи,

Мы в летящей толпе одни,

Пронесется над Парком вечер,

А когда погаснут огни,

Замолчат надоевшие трубы,

На скамейку тихонько увлечь

И, прочтя позволенье, обжечь

Поцелуем холодные губы.

 

Плохо только «прочтя позволенье». Где «прочтя»? В глазах, во взгляде?

Не получилось. Он все-таки еще плохо отделывает стихи.

Случилось еще одно важное событие, но об этом после.

Они живут в Москве, в большом сером доме на углу Лихова переулка и Садовой. Они – это папа, мама, он и его сестра Надя. Наде уже двадцать три. У них отдельная четырехкомнатная квартира. У него своя маленькая комната, в другой, побольше, Надя, потом мамина и папина спальня и еще самая большая комната, где никто не живет. Папа называет эту комнату столовой, а мама гостиной. Еще есть старенькая няня Маруся. Она спит на раскладушке в кухне, а днем сидит в большой комнате и вяжет. Она совсем старая и больная, так что мама, Елизавета Тимофеевна, ей не позволяет даже убирать комнаты. Иногда она помогает маме на кухне. Маму она зовет «барыней». Папа всегда сердится и говорит, что бар давно нет, а мама смеется и уверяет его, что Марусю уже поздно воспитывать.

Ни у кого в классе, кроме него, отдельной квартиры нет. Все живут в коммунальных. А у них отдельная. Это потому, что папа ответственный работник.

Каждое утро за ним приезжает машина и отвозит на службу в Наркомат. Как называется папин Наркомат Борис не знает, папа дома никогда не говорит о работе. При Борисе, во всяком случае. Папа, Александр Матвеевич, вообще дома говорит мало, только с мамой в их комнате. У них в семье каждый живет своей жизнью. И все очень разные. Борис больше всех любит маму. Во-первых, мама красивая, а во-вторых, умная. Мама самая образованная в семье. Она может говорить по-французски и по-немецки. Очень давно, еще до мировой войны, она училась в Германии, в городе Карлсруэ, и имеет высшее юридическое образование. Мама нигде не работает. Мама говорит, что если женщина может не работать, она должна не работать. Папа не очень образованный. Он нигде не учился, даже гимназию не кончил. Папа с шестнадцати лет был революционером. Всю свою молодость провел на каторге в Сибири, где-то за Верхоянском, там, где полюс холода, а потом жил несколько лет в маленьком городке Вилюйске. У него там была жена, не мама, а другая женщина. Эта женщина умерла, и сразу после революции в семнадцатом году папа приехал в Москву с Надей и здесь встретил маму. Так что Надя не настоящая сестра, а только, как говорит няня Маруся, единокровная.

Папа всегда очень занят. Мама даже в театр ходит одна или с кем-нибудь из своих друзей. Чаще всего с Николаем Венедиктовичем (очень странное отчество). Он гораздо старше мамы, совсем старик, наверное, больше пятидесяти. У него седые волосы и седая бородка клинышком. Папа о нем говорит – беспартийный спец, а няня Маруся – хороший барин. Он всегда целует маме руку, когда здоровается, и папе, Борис знает, это не нравится. Ходит мама чаще всего в Художественный театр. Она там каждую пьесу смотрела по нескольку раз и очень любит Качалова за его бархатный голос. Николай Венедиктович говорит, что Качалов слишком сладенький и что нет никакого сравнения с молодым Станиславским. А теперь самый великий актер – Леонидов. А Борис был в МХАТе только один раз, на «Синей птице». Но это для самых маленьких.

Николай Венедиктович всегда на день рожденья, в ноябре, дарит Борису десять рублей и говорит: молодому человеку надо иметь в кармане деньги. Мама при этом смеется и говорит: «Зачем вы его балуете?» А папа потом сердится и говорит, что деньги детей развращают. Вообще взрослые в одинаковых ситуациях всегда говорят одни и те же слова.

У мамы есть еще друзья, и она иногда к ним ходит в гости. И всегда одна, без папы. Папа говорит, что ему, во-первых, некогда, а, во-вторых, с ними скучно. Папа в гости не ходит. По выходным дням вечером приходят папины друзья. Мама готовит особенный ужин, покупает вкусные вещи в папином распределителе, а водку из бутылок наливает в специальные графинчики. Папа и его друзья пьют только водку, Борису позволяют выпить одну-две рюмки кагора, а мама пьет белое грузинское вино. Борис попробовал – кислятина. Надя с гостями не сидит. Мама говорит, что у нее своя жизнь. Она кончила экономический техникум, днем работает, а по вечерам уходит. Последние полгода она ходит с высоким очень спортивным парнем – Мишей. Миша – комсомольский работник. Борис его не любит, и, кажется, папа тоже. Мама считает, что он не хуже прежних и что это – Надино дело. Наверное, Надя за него выйдет замуж. Няня Маруся говорит – давно пора.

А папу Борис больше уважает, чем любит. Папа очень смелый и сильный, хотя и невысокий, чуть выше мамы. Один раз, когда они ехали с дачи (у них есть дача в Кратове, вернее, половинка дачи в поселке ответработников) и ждали поезда на платформе, какой-то большой пьяный мужчина начал бить женщину на пригорке перед станцией. Он ее бил по лицу и очень громко ругался матом. На платформе было много народа, но все молчали и даже отворачивались. А у папы вдруг стала дергаться щека, он соскочил с платформы, перебежал через рельсы, схватил этого мужчину за грудь, а другой рукой ударил его по лицу. Мужчина упал и ругался матом лежа, но не вставал. А женщина стала оттаскивать папу. В это время загудел паровоз и показался поезд. Папа быстро снова влез на платформу. Потом всю дорогу у него дергалось лицо и дрожали руки. А мама гладила его по рукаву и говорила: «Ну что ты, Шура, успокойся. Все уже кончилось. Ты, конечно, не мог иначе, но ведь этой бабе заступничество не нужно». Потом папа успокоился и сказал, что таких надо стрелять. А мама ответила, что если таких стрелять, то в России никого не останется. И больше об этом не говорили.

А теперь о самом важном.

Он перестал верить. Перестал верить в величие Сталина, в правильность «генеральной линии», во все. Впрочем, если подумать, то это неправильно говорить – перестал верить. Просто раньше он не думал: все было само собой разумеющимся. Конечно, уроки обществоведения всегда скучные, но это потому, что повторяют и повторяют всем известные вещи, говорят одни и те же правильные слова, с которыми все и так согласны. И вдруг все развалилось. И казалось бы – из-за такой малости, такой ерунды. Великий полет Чкалова, Байдукова и Белякова: Москва – остров Удд. А в газетах – Сталин, Сталин, Сталин. Все во имя Сталина, все во славу Сталина. Каждая речь кончается – да здравствует вождь народов, отец родной! Все – благодаря Сталину, под его руководством, по его плану. Как будто он, а не Туполев, строил этот самолет, он, а не Чкалов, сидел за штурвалом. Совершенно такие же статьи, письма, рапорты, речи были в газетах и раньше, но Борис читал и не видел, читал и не думал. А теперь увидел. И все развалилось. Если здесь фальшь, значит везде фальшь. Если здесь врут, значит везде врут.

Это произошло сразу. Посмотрел утром газеты и вдруг понял – ложь.

Через несколько дней, вечером, когда папа еще не пришел, а Надя уже ушла, путано и сбивчиво сказал обо всем маме. С кем же еще говорить? Больше не с кем. Таких друзей у Бориса нет.

Елизавета Тимофеевна молча слушала и потом долго молчала. Встала, походила по комнате. Сказала:

- Все, что ты говоришь, Борюнчик, правда. Только не вся правда. Вся правда гораздо страшнее. Много не только лжи, но и крови. Они убивают и мучают людей. Об этом никому нельзя говорить. Сделать ничего нельзя. Можно только погубить себя и всех нас. И не надо говорить об этом с папой. Ты должен понять: он все видит и знает гораздо больше, чем ты или я. Но до конца не может принять правды. Всю свою жизнь он отдал борьбе за эту власть. Человек, особенно такой человек, как папа, не в силах сказать себе, – я всю жизнь делал не то, что надо.

Елизавета Тимофеевна помолчала, достала из ящика пачку «Тройки», закурила. Она очень редко курила, иногда после ужина с папиными друзьями. И всегда «Тройку» с золотым обрезом.

- Ты уже совсем большой, Борюнчик. Мои друзья, – и тетя Дуся, и Вайнштейны, и Николай Венедиктович, никогда не говорят об этом со своими детьми. Они считают, пусть дети во все верят, им будет легче жить. Ты почему удивился? Ты думал, что у Николая Венедиктовича никого нет? Он давно женат, у него две дочери примерно твоих лет. Просто мы, как говорили раньше, не знакомы домами. Но сейчас не об этом. Я думаю, что детям нельзя врать. И что мальчик в пятнадцать лет уже взрослый человек, с которым надо говорить, как со взрослым. Ты вдруг увидел ложь в бесконечном славословии Сталина. А раньше ложь не видел. В твоей жизни ложь была всегда. И сегодня она окружает тебя. Я читала твои учебники литературы, истории, обществоведения. В них почти все неправда, или полуправда, изувеченная правда, а она хуже лжи. Ты спросишь меня – как же жить? А так – просто жить. В жизни много прекрасного, интересного, ради чего стоит жить. Хорошие книги, друзья, музыка, искусство, любовь.

Борис всю жизнь помнил этот разговор, важнее его не было.

 

3.

Как странно и мучительно приятно вспоминать это теперь. Прошла жизнь, а он все тот же. Так четко ощущается связь между тем мальчишкой и сегодняшним неотвратимо стареющим мужчиной с мешками под глазами, редкими седыми волосами, доживающим жизнь почти в одиночестве. А на самом деле ничего не изменилось. Сколько было всего: война, жена и семья, любовь, болезнь, от которой он скоро умрет, а на кровати лежит тот же пятнадцатилетний мальчишка, что и полвека назад.

Борис Александрович лежал на спине. Начинало светлеть. Вернее не светлеть, а сереть, по подоконнику стучал мелкий дождь. Уже ноябрь, скоро снег, новый год, придут дочери с мужьями, внуки. Такой ненужный ритуал. Опять разговоры о том, что ему нельзя жить одному, что он должен пригласить Кого-нибудь вроде экономки, что можно найти вполне приличную пожилую женщину, которая совсем не будет мешать. Слава богу, трехкомнатная квартира. Пора вставать. Сегодня у него лекция, и хотя он читает уже лет двадцать один и тот же курс, часик-полтора посидеть и подумать нужно. Только бы не схватило во время лекции. Нет хуже – вызывать жалость. У студентов к жалости всегда примешивается презрение: и что этот старый хрен не уходит на пенсию. Помирать пора, а он лекции читает.

Борис Александрович был вторым профессором на кафедре патофизиологии медицинского института и читал курс физиологии человека. Вернее, так назывался курс, но он отходил от программы и много времени тратил на физиологию клетки. Он говорил, что врач должен быть широко образованным естественником. Но, если по правде, то он просто читал то, что ему было интересно.

Все-таки настоящего ученого из него так и не вышло. Конечно, как и полагается, за эти десятки лет у него накопилось несколько дюжин печатных работ, даже одна книга о механизмах терморегуляции, были ученики, есть аспиранты. Но он не обманывает себя: он середняк. Не из худших, но все же середняк. На большие вещи таланта не хватило и не повезло. Иногда везет и без особого таланта. И карьеры не сделал. А как легко было сделать! Столько «кампаний» было на его веку, стоило только присоединиться, выступить вовремя, поддержать почин. Вот Сергей это умел. Что-то давно его не было. Видно, совсем затерялся в высоких сферах. Ничего, придет. Отдушина нужна каждому.

Борис Александрович завтракал. Геркулес на воде с медом и кофе. Кофе ему нельзя, но от этого удовольствия раз в день он отказаться не мог. За завтраком он смотрел газеты. Именно смотрел, а не читал. Это занимало одну- две минуты. Смотрел просто на всякий случай, – вдруг что-нибудь напечатают действительно важное. Очень редко, но все же бывало. Перед сном он обязательно слушал последние известия по-английски или по-немецки. Международная политика не то чтобы волновала, но интересовала его. Конечно, если думать и помнить, то все оказывается довольно примитивным. Читал Борис Александрович много. Теперь, когда он не мог вечером работать, а стихи писал редко, он после ужина всегда читал. Перечитывал Чехова, Достоевского. Выписывал «Новый мир», – даже теперь нет-нет да напечатают настоящее. Проглатывал английские детективы, шпионские триллеры и западную публицистику. Иностранными книгами его регулярно снабжал Сергей, который привозил их из своих частых заграничных командировок: в депутатском зале не проверяют.

Лекцию он прочел хорошо. Мембранные потенциалы и доннановское равновесие – один из любимых его разделов. Студентов было около сотни, и

человек пять слушали и, видимо, понимали, а не просто конспектировали. Это не так уж мало. Читал он с подъемом, на адреналине, и после лекции был как выжатый лимон. На заседании кафедры полностью отключился. Заведующий, Алексей Иванович, два раза спрашивал его мнение, он соглашался, и, по-видимому, невпопад: все смущенно молчали и не смотрели на него. Потом пил кефир с печеньем в профессорском буфете. Принял нитроглицерин и часа полтора говорил с двумя своими аспирантами. Шустрые ребята. Кое-что делают, но больше заняты идиотской общественной работой. Без этого на кафедре не останешься.

Страшная вещь – современный прагматизм молодых. Они думают, что умеют жить. Мура это, сами себя обманывают. Нельзя откладывать «на потом» и тратить лучшие годы на несущественные вещи. Когда-то, еще восемнадцатилетним мальчишкой, он написал об этом стихи.

 

Не говори: настанет день,

И настоящее начнется,

И солнцем счастье улыбнется

Сквозь жизни серенькую тень.

 

Ты лишь сегодняшнего автор,

Забудь про годы впереди

И не надейся, и не жди

Ненаступающего завтра.

Ты станешь ждать, а все пройдет

Тоскливой вереницей буден.

 

Тот, кто сегодня не живет,

Тот завтра тоже жить не будет.

Иди ж дорогою своей,

Пока выдерживают ноги.

Ведь жизнь слагается из дней,

И даже не из очень многих.

 

Борис Александрович еще раз прочитал вслух стихи дома вечером. Написал он их на первом курсе. Пожалуй, эти строки можно понимать по- всякому. И как призыв к сиюминутному максимальному наслаждению. Но для него они всегда означали нетерпимость траты времени, траты жизни на незатрагивающее душу, на формальное, на несущественное.

Вечером радио. Ничего нового: Афганистан, все во всех стреляют в Ливане, идиотская болтовня в совершенно бессмысленной ООН.

Бессонница. И снова воспоминания.

 

4.

Ноябрь 1937 года. Уже почти месяц, как арестовали папу. Но задолго до той страшной ночи Борис чувствовал, что дома тревожно. По выходным дням уже не приходили папины друзья. Зато папа приезжал со службы раньше, часами ходил по спальне и столовой и сам открывал дверь, когда звонили. А дней за десять до той ночи папа приехал днем, когда Борис только что вернулся из школы, и еще в передней, дергая щекой, сказал вышедшей навстречу маме:

- Снегирева взяли.

Снегирев был самым близким папиным другом, еще по ссылке. Борис уже понимал, что значат эти слова.

Вечером папа с мамой пошли к Снегиревым. Мама, кажется, пошла в первый раз, она даже не была знакома с женой Снегирева. Вернулись поздно. Борис ночью слышал, как папа ходил по спальне и повторял одно и то же:

- Он сошел с ума. Ты слышишь, Лиза, эта сволочь сошла с ума. Он всех уничтожит.

И мама:

- Успокойся, Шурик, никто ничего не может сделать. Может быть, о тебе забудут.

Не забыли.

Три часа ночи. Мамин голос:

- А это комната сына, ему шестнадцать лет. Если можно, не будите его.

Мужской, хриплый:

- Придется разбудить, гражданка.

Главный – коренастый, небритый, усталый, безразличный. Лет сорок. В штатском. Один – молодой, в форме, с кубарями. Заспанная дворничиха, тетя Клава. И мама – в лучшем, «театральном» платье, губы сжаты, глаза сухие.

- Вставай, парень. Тебя как – Борис? Вставай, Боря. Надень что-нибудь, простудишься.

Дрожащими руками, молча натянул штаны, рубашку.

- Твой стол? В шкафу – твои книги? Отцовы бумаги, книги есть? Поглядим, поглядим.

Вдвоем вытаскивали книги, бросали на пол. Вытряхивали ящики.

- А это что? Стишками балуешься? Возьми, Коля, на всякий случай, там посмотрим. А это – куда дверь?

Мама:

- Там другая семья. Звягинцевы, муж и жена.

Тетя Клава, конечно, знала, что там Надя с Мишей, но даже не взглянула на Елизавету Тимофеевну. Все вышли в гостиную. У стола сидел папа, смотрел прямо перед собой. В дверях стоял еще один молодой, с кубарями. Няня Маруся – у стены на краешке стула, бормотала:

- Господи, что это? Господи, что это?

На большом столе навалены книги. Борис заметил несколько красных томов стенограмм съездов: тринадцатого, четырнадцатого, пятнадцатого. Он их недавно прочел, потихоньку от папы. Все книги со стола сложили в два рюкзака, туда же бросили тетрадки со стихами.

- Собирайтесь, гражданин Великанов, прощайтесь, пора ехать.

Елизавета Тимофеевна принесла из спальни небольшой чемодан.

- Здесь все, что надо, Шура.

И к главному:

- Где наводить справки, чтобы узнать, когда эта ошибка будет исправлена?

- У нас, гражданка, ошибок не бывает. Справки на Матросской Тишине. А вещички-то уже заранее приготовили? Ждали, значит? А говорите – ошибка.

Александр Матвеевич встал. Все вышли в переднюю. Одел осеннее пальто, хотя рядом висела шуба. Обнял маму.

- До свидания, Лиза. Я вернусь.

Няня Маруся схватила папину руку, поцеловала.

- Бог тебя благослови, барин. Что же это делается, Господи!

Папа обнял Бориса:

- Держись, Боря. Ты теперь мужчина, главный. И помни, я ни в чем не виноват.

- Я знаю, папа.

Вот и все. Ушли.

Мама сразу сказала:

- Надо прибрать.

И они до утра убирали спальню, гостиную, комнату Бориса. Потом мама приготовила завтрак, и в восемь сели за стол втроем.

Утром мама сказала:

- Ты, Боря, иди в школу, как всегда. Не надо никому ничего говорить. Они сами узнают. Сегодня я буду целый день дома, надо многим позвонить, а завтра поеду в Можайск, к тете Наде.

Надежда Матвеевна, единственная папина сестра, жила в Можайске. Она была учительницей русского языка и литературы, а ее муж, Ефим Григорьевич, – учителем математики.

Вечером пришел Николай Венедиктович. Пили чай. Николай Венедиктович написал заявление на имя Ежова о том, что он знает А.М.Великанова много лет, убежден в его честности и преданности Советской власти. И подписался: инженер Н.В.Вдовин, место работы и адрес. И сказал маме:

- Вы, конечно, знаете, Елизавета Тимофеевна, что всегда можете рассчитывать на мою помощь. И материальную, и любую.

- Спасибо, Николай Венедиктович, но ничего не надо. У нас есть, что продавать, да и я всегда сумею устроиться юрисконсультом или экономистом. А заявление ваше вряд ли поможет. Только себе повредите.

- Это – мое дело. Я не могу не написать. А чудеса бывают. Редко, но бывают.

Больше никто из маминых или папиных друзей к ним не пришел. А Николай Венедиктович бывал, как и раньше, каждую неделю. Только теперь всегда приносил что-нибудь к ужину.

Дней через десять в школе на большой перемене Бориса отозвал в сторону Сережка Лютиков.

- У тебя отца арестовали, как врага народа. Почему не заявил в комсомольскую организацию? Хоть бы мне сказал, Борька. Я бы, как секретарь, сам сообщил официально. На собрании всегда лучше, когда сами заявляют. В десятых классах уже было несколько таких дел. Ребята правильно себя вели, и все обошлось, не исключили.

- А как – правильно?

- Сказать, что осуждаешь. Что отказываешься от такого отца.

Обязательно спросят, – а где был раньше? Надо говорить, что он ловко маскировался, но все-таки признать, что был недостаточно бдительным. И все обойдется.

- Я, Сережка, не буду осуждать, не буду отказываться. Пусть исключают.

- И дурак. Давай поговорим, как следует. Походим после школы.

Встретимся не у выхода, а на Самотеках, на углу Цветного. Не надо, чтобы вместе видели. Часа два они ходили по бульвару от Самотек до Трубной и обратно. Борис позвонил из автомата домой, чтобы не волновались.

С Лютиковым у Бориса сложились странные отношения. Круглый отличник, лучший спортсмен школы, комсомольский лидер, всеми признанный хозяин класса, Сергей наедине с Борисом становился другим человеком, менее самоуверенным, более мягким, позволял себе слегка (не слишком) подсмеиваться над своей комсомольской активностью. Дома у Сергея Борис ни разу не был. Знал только, что жили Лютиковы бедно. Отец – слесарь и истопник большого дома на Каляевской, где они занимали комнату в громадной коммунальной квартире (Сергей любил полушутя-полусерьезно с утрированной гордостью подчеркивать свое пролетарское происхождение). Мать не работала. Детей в семье было пятеро. Сергей старший. У Великановых Сергей бывал. Брал книги, просто сидел с Борисом в его комнате, разговаривал. Борис иногда читал ему стихи. У Сергея был слух. С его замечаниями и оценками Борис часто соглашался. Маме Сергей не нравился.

- Очень целенаправленный молодой человек. Да и не молодой вовсе. Он сразу взрослым вылупился.

Папа встретил Сергея только один раз, когда тот засиделся у Бориса дольше обычного. За чаем задал Сергею пару обычных «взрослых» вопросов. После сказал Борису:

- А этот твой приятель (он ведь приятель тебе) ничего. По крайней мере не хлюпик.

Разговор на Цветном бульваре получился тяжелым. Говорил больше Сережка.

- Ты пойми, Борька. Ведь ты по-настоящему и не можешь знать, виноват он или нет. Ты процессы помнишь? Ведь кто бы раньше подумать мог – такие имена! Сами сознались. Ну, хорошо., хорошо. Пусть Александр Матвеевич не виноват. Но ведь уже все! Кончилось! Органы не ошибаются. Не могут позволить себе ошибаться. И правильно. Такая борьба идет. Надо чистить страну. И если в этой чистке пострадает пара тысяч невинных людей, – что делать? Надо смотреть шире. Ну, хорошо, хорошо. Ты слюнтяй, чистоплюй, ты не можешь принять несправедливости. Для тебя твоя совесть важнее общего дела. Так ты о себе, о матери подумай. У тебя жизнь впереди. И жить-то тебе здесь. Играть надо по правилам. Не ты их придумал, не тебе с ними бороться. Через полтора года школу кончаем. Ведь ты на биологический, в МГУ хочешь. А кто тебя, исключенного из комсомола, сына врага народа, примет? Что молчишь?

- Не буду я каяться, Сережка. И осуждать не буду.

Сергей выругался матерно, неожиданно рассмеялся, хлопнул Бориса по плечу и легко сказал:

- Ну, не будешь, – и ладно! Я, по правде сказать, и не очень

надеялся. Так, на всякий случай, вдруг выйдет. Ты только не обижайся, когда я на собрании тебя с говном мешать буду. Мне иначе нельзя. А сейчас забудем этот разговор. Пойдем ко мне. Бати дома нет, мелюзгу гулять выгоню, а мать мешать не будет. Тебе сейчас самое время выпить немножко. Небось черной головки и не пробовал никогда. У бати спрятана. Налью по маленькой. В огромной комнате Лютиковых, с грязной занавеской, отделявшей большую кровать в углу – спальню родителей, было ободрано и неуютно. Трое мальчишек, лет от пяти до десяти, то ли дрались, то ли играли на полу. Единственное чистое место в комнате – Сережкин стол у окна с аккуратно сложенными книгами, покрытый клеенкой.

Марья Ивановна, маленькая, худая, услышала, что пришли, вбежала в комнату, руки в мыле, стирала, наверное. Увидев Бориса, остановилась в дверях. Дети на полу замолчали. Все смотрели на Сергея.

- Это, мать, мой товарищ, Борис Великанов (тут Марья Ивановна всплеснула руками, хотела что-то сказать, но не решилась прервать Сергея.

Видно было, что имя Бориса ей знакомо). Нам поговорить нужно. Ты возьми ребят, пусть во дворе побегают, или с тобой на кухне.

- Хорошо, Сереженька. Вы, Боря, садитесь. Вот сюда, лучше у окна. Здесь удобней будет. А мы уйдем сейчас, вам не помешаем.

- Ладно, мать. Ты уж очень не кланяйся, он парень простой. Иди, иди, я сам все.

Сергей вытащил из-под кровати бутылку. В ней было грамм полтораста водки. Поставил на стол два граненых стакана, соль, краюху черного хлеба, уже почищенную луковицу. Разлил водку в стаканы, отрезал два ломтя хлеба, нарезал лук. Борис спросил:

- А отец не рассердится?

- Не. Я и не пью почти никогда. А если выпил, значит нужно было. Батя у меня понимающий. Чокнемся. За Александра Матвеевича. Пусть ему полегче будет. Ты чего смотришь на меня, Великан? Что комсомольский секретарь за врага народа пьет? Так это только с тобой. А расскажешь – все равно не поверят.

Выпили. Борис удержался, не закашлялся. Сергей продолжал. Видно было, очень уж ему хотелось выговориться.

- Ты ведь не знаешь, я с ними, с органами, иногда на задания хожу. Они нескольких старшеклассников наших, которые покрепче и посознательней, пригласили. И меня. естественно. Сперва, конечно, беседа о долге. о бдительности, стандарт. А ходить интересно. Делать особенно нечего. Пошлют понятых разбудить и привести, – дворника и из жильцов кого-нибудь. Иногда в обыске помогаю. Но – интересно. Знаешь, все эти начальники бывшие, партийцы, даже военные. мандражат ужасно. Унижаются, лебезят, объясняют, что ни в чем не виноваты. Только один раз полярник заперся и через дверь стрелял, а потом себя застрелил. И знаешь, не в висок, как в кино показывают, а в рот. Настоящий мужик был. А как Александр Матвеевич? Не трясся? Впрочем, он у тебя вроде сильный был. Ну да, говорю – был. Потому

что все кончено с ним. И нечего себе самому врать. С ним кончено, а тебе жить надо. И матери твоей, барыне, теперь покрутиться придется. Не все книжки читать и в консерваторию ходить. Распределителя-то уже нет, небось? И на хорошую работу не возьмут: муж – враг народа! Так что ручки, может, испачкает.

- Ты маму не трогай. А то уйду.

- Знаю, знаю, ты мамкин сынок. Ну, не буду. Эх, жаль, выпить больше нечего. Мне сейчас выпить еще надо, раз уж с тобой разговорился.

- Слушай, Сережка, а те, которых вы, ну ты с этими, с органами берете, все враги народа?

- Может враги. А может и нет. Мне какое дело? Я так думаю, просто батька усатый порядок наводит. И правильно. А то разжирели. На машинах ездят. Ветчину из распределителей жрут. Хватит. Другим дорогу дайте. Я тоже хочу на машине.

- Значит потом и тебя, когда разжиреешь?

- Я умнее. Ведь эти не только речи толкают, они и вправду верят. что рай земной строят. А я, Великан, не верю. Я в себя верю. Да и кончится это сажание через год-два. Кого-то и оставить надо. Я, Борька, хочу человеком стать. Мне все это (обвел рукой комнату) обрыдло до печенок. А надеяться мне не на кого. Мать ты сам видел. А отец еще хуже. Мне одна дорога – вверх по лесенке. И подымусь.

- Слушай, Сережка, хочешь, я тебе одно стихотворение прочту? Несколько дней назад написал. Никому еще не читал. Тебе первому. Под Лермонтова. «Думу» помнишь?

- Читай, что с тобой сделаешь.

Борис читал негромко, почти шепотом.

 

Будь проклято, пустое поколенье,

С которым я влачиться осужден!

Я вижу приговор – презренье

В тумане будущих времен.

Одни из нас покорными стадами

Безропотно на привязи идут,

Богов, судьбою данных, чтут

И думают газетными статьями.

Другие, как пловцы, в глазах уже темно,

Плывут и глубину ногой боятся мерить.

Себя стараются уверить

В чем разуверились давно.

А те, которым надоело

Обманывать самих себя,

Уже бессильны делать дело,

Свой ум на мелочь раздробя.

Хотим не думать, легкого забвенья,

Красивой карнавальной шелухи.

Поверхностно проходят увлеченья -

Козловский, румба и стихи.

Кругом услыша шум нечистый,

Мы пожимаем с горечью плечом,

А вслух трусливо, жалко лжем,

Как лгут и лгали журналисты.

И правнуки, с презреньем вспоминая

Безвременьем опошленных людей,

Пойдут вперед дорогой новых дней,

Ошибки наши повторяя.

 

Помолчали.

- Ну, Великан, никому этого не читай. И мне больше не читай. Да нет, не сболтну. Я себя крепко держу. Но вдруг выслужиться понадобится. Ручаться не могу. Шучу, шучу. Да и забыл уже. Ты лучше мне еще что-нибудь почитай, из старого. Про Есенина прочти. Там у тебя есть сильные места.

Борис не любил эти стихи. Он знал, что получилось надуманно и фальшиво. А ребятам в классе нравилось. Мама говорила:

- Это потому, что Есенин почти запрещен. Но только почти. Так что с одной стороны фрондерство, а с другой – безопасно.

Читать не хотелось. Но прочел.

 

Жил в России один поэт,

Синеглазый и златоглавый.

Вот уж больше десятка лет

Он опутан скандальной славой.

Был он молод, изящен, красив, -

Что ж бы надо еще такому?

Но он кинулся, все забыв,

С головою в кабацкий омут.

Оттого, что кругом себя

Только свору он видел волчью,

Свой талант и себя губя,

Он спивался с притонной сволочью.

И, стараясь в стихах сорвать

Облепившую душу плесень,

Он оставил для нас слова

Самых нежных и строгих песен,

Откровенных и грустных строк,

Беспощадных к себе и людям.

Оттого и судил ему рок,

Что он понятым здесь не будет.

Назовешь лишь его у нас,

Снова слышишь все те же шутки.

От него приходят в экстаз

Психопатки и институтки.

И другая прогнившая гнусь -

Созревающие коровы,

Что смакуют «Кабацкую Русь»

С упоением, как Баркова.

На недолгом пути своем

Много в жизни им перевидано.

Люди ищут разное в нем,

Ну а мне, мне просто завидно.

Потому что, как ни крутись,

Как ни черкай долгие ночи,

Никогда не получишь стих

Так легко и просто отточенным.

И когда я читаю, а он,

Точно кровью, строчками точится,

Я до бешенства разозлен,

Мне ругаться от боли хочется.

Оттого, что борясь и любя,

Окруженный сворою волчьей,

Свой талант и себя губя,

Он спивался с притонной сволочью.

День сегодня такой весенний,

Город снегом еще одет.

Жил в России один поэт,

Назывался Сергей Есенин.

 

Через неделю Бориса Великанова исключили из комсомола.

 

Глава II. СЕРГЕЙ

1.

Сергей Иванович Лютиков возвращался домой. В первом классе аэрофлотского самолета, рейс Цюрих-Москва, уже разнесли завтрак (холодная курица, салат, черная икра, кофе). Коньяк армянский «Двин», но московского розлива. Первый класс был почти пуст, – кроме Сергея Ивановича только пожилая пара, говорившая между собой по-французски. Еще в Цюрихе, едва расположившись на своем месте, мадам обратилась к Лютикову:

- Bonjour, monsieur, parlez vous francais?

- Oui, madam. But I prefer English.

И дальше говорили по-английски. Говорила в основном мадам.

- Мы уже на пенсии и, как видите, путешествуем. Самое интересное – смотреть мир, не правда ли? Были уже везде, даже в Новой Зеландии. А теперь взяли тур: Москва, Ленинград, Киев. А вы – русский? Посоветуйте, что стоит посмотреть, куда пойти. У нас, конечно, будет гид, мы заплатили, но всегда лучше знать заранее самим, не правда ли?

Сергей Иванович дал несколько стандартных советов, мадам записала их в блокнотик, «предназначенный специально для русского тура». Разговаривать с ними Сергею Ивановичу не хотелось. Слишком они были типичны. И разговор скоро прекратился.

Неплохая получилась поездка. На заседании Комитета ЮНЕСКО по археологии и истории развивающихся стран, советским членом которого он состоял, ничего интересного, естественно, не произошло. Обычная малозначащая болтовня, распределение стипендии и стажерских пособий, финансовая помощь некоторым проектам (чего жалеть, деньги американские). Конечно, вежливые дипломатические дискуссии о предпочтительности тех или иных экспедиций. Самое главное – приняли решение о следующем заседании через полгода в Джакарте. Сергей еще не был в Индонезии. Американец, как оказалось, тоже. Это и решило вопрос.

Странно все-таки, что американцы до сих пор не ушли из ЮНЕСКО. С ними считаются только в тех случаях, когда речь идет о финансировании. Настоящие хозяева – недоразвитые страны. Их много и они большей частью нищие. Гипертрофированный комплекс неполноценности (интересно, может ли быть комплекс неполноценности не у отдельного человека, а у целой нации?) ведет к зависти, ненависти, чрезмерной щепетильности в формальных вопросах представительства.

Рост антиамериканизма в мире – естественная реакция нищего на благотворительность. Нас тоже не любят, но по другой причине. Мы ничего не дарим, кроме оружия (подачки компартиям – не в счет). Нас боятся. Боятся и поэтому ненавидят. А американцам завидуют и поэтому ненавидят. Впрочем, это относится к недоразвитым. В развитых все сложнее.

Свободного времени в Цюрихе было достаточно. В ЮНЕСКО не перегружаются. Удалось съездить на Женевское озеро, посмотреть несколько новых фильмов, походить по магазинам. Вале и детям почти ничего не купил, все у них и так есть. Борису несколько новых книг, собственно не очень новых, но Борис еще не читал. «Ленин в Цюрихе», «День шакала», последние «Ньюс Уик», «Тайм», «Шпигель». К Борису – дней через пять. Сперва вся эта мура с отчетом, неотложные дела в ЦК, в институте. А потом к Борису. Уже давно не был. Месяца четыре. Надо снять напряжение, отрелаксировать, поболтать, поспорить, не следя за каждым словом, Побыть целый вечер самим собой. В Шереметьево уже ждал Володя с «Чайкой». «Чайку» к Сергею Ивановичу прикрепили недавно, после перевода в главные референты цековского отдела. Тогда же дали квартиру в «Ондатровом заповеднике», в Кунцеве. Хорошая квартира, ничего не скажешь. Валя довольна. Пять комнат, зимний сад, бесплатная горничная.

В машине отдал Володе подарки: джинсы для дочери, фигурную бутылку Смирновской самому. Специально не положил в чемодан, вез в ручной сумке. Привозить подарки, сувениры Володе, горничной Люсе, двум секретаршам (в ЦК и в институте) Сергей Иванович не забывал. Ехали молча. Володя начал было рассказывать последние институтские сплетни, но тут же понял, что шеф не в настроении. Сергей Иванович не позволил Володе взять чемоданы, сам донесет, не ослаб еще. Велел быть после обеда, съездить на пару часов в институт.

Валя встретила хорошо. Видно – была рада. Сергей Иванович гордился женой. Разменяла полвека, а больше тридцати пяти не дашь. Стройная, подтянутая, следит за собой, понимает, что одежда, лицо, фигура – не пустяки. Валентина Григорьевна была теннисисткой, мастером спорта. Кончила Инфизкульт, особенно высоко в табеле о рангах никогда не поднималась, однако один год была шестой ракеткой страны. Теперь тренер на полставке в детской спортивной школе. Работает для поддержания формы и заполнения времени, остающегося после главного: обязанностей жены и хозяйки дома выдающегося ученого и общественного деятеля.

За обедом говорили мало. Сергей Иванович в двух словах о поездке, Валентина Григорьевна немного о московских новостях, т.е. о событиях внутри их круга, о детях. После поездки, как всегда, вечером придут оба сына с женами, тогда и поговорят.

В Институте истории и археологии Академии наук директора ждали с нетерпением. Сергей Иванович прошел через предбанник, кое с кем из ожидающих старших сотрудников и заведующих отделами поздоровался за руку. Вслед за ним в кабинет сразу вошла Анна Николаевна, уже десять лет бывшая его секретаршей, а первые три года эпизодической любовницей.

- Здравствуй, Анечка!

Сергей Иванович на мгновение обнял Анну Николаевну, потом поцеловал ручку и вытащил из кармана футляр.

- Это тебе. Самозаводящиеся. Сказали, что модные. Что же и привозить из Швейцарии, если не часы.

- Спасибо. Симпатичные. В институте все в порядке. Обязательное на ближайшее время я записала в ежедневнике. Завтра из обязательного только заседание Президиума АН. Сегодня надо принять Морозову, у нее трудности с оппонентами, будет просить вас надавить. Лучше сделать, баба беспардонная и не отвяжется. Остальное все текучка. За пару часов управитесь. Сергей Иванович погрузился в начальственную деятельность. Он любил чувствовать власть, ему приятно было помогать людям, от него зависящим. Три часа прошли незаметно. Телефонные звонки, подписывание приказов, отношений, отзывов. Доклады заместителей.

Когда он приехал домой, все уже были в сборе. Каждый раз при встрече с сыновьями Сергея Ивановича поражало: какие они разные и как похожи на него. Старший, Илья, высокий, спортивный, лицо, как с рекламы «Мальборо», да и одет не хуже. Блестяще кончил МИМО (при поступлении Сергею Ивановичу пришлось использовать все свои возможности: попасть в МИМО труднее, чем в членкоры), теперь, в 29, прекрасное место во Внешторге, часто ездит. Вовремя, – не слишком рано и не слишком поздно, женился. Клара из хорошей семьи, кончила Ин.яз. (немецкий), переводчик и гид в Институте. Правильный парень, правильная жизнь.

Младшего, Андрея, правильным не назовешь. Хотя внешностью бог тоже не обидел. После восьмого класса пошел в радиотехникум. Отслужил два года в армии. Теперь монтажник на радиозаводе. После армии в двадцать лет женился на медсестре из районной поликлиники. Сергей Иванович не вмешивался: его жизнь, ему жить. А Валя в свое время очень расстраивалась: отец академик, директор института, а сын черт знает что, перед людьми стыдно. Андрей с матерью не спорил, только смеялся:

- Развитие по спирали. Дед был пролетарий, хотя и деклассированный.

Теперь внук тоже пошел в гегемоны, чтобы род Лютиковых не увяз окончательно в буржуазной трясине. Сергей Иванович раньше думал – перебесится, образуется. Какой он рабочий класс? Типичный интеллигент. Читает до одурения. и не только русскую. Недаром обоих ребят в детстве учили английскому и французскому. Такие разные люди, такие разные жизни. А не чужие. Сергей Иванович знал: сыновья ближе друг к другу, чем к нему. Часто встречаются. На людях и при родителях друг над другом, над «классовым высокомерием» одного и значительностью деятельности другого, – подсмеиваются. Но друг другу нужны. Вместе отдыхают. Илья – от паучьего мира партийной бюрократии, Андрей от примитивного и в конечном счете чуждого ему мира «класса- гегемона». Вечер прошел весело. Много пили, много ели, много смеялись. О Швейцарии Сергей Иванович почти не рассказывал. Не в первый раз приезжал оттуда. С интересом слушал Илью, без комментариев пересказывающего последние сплетни сверху, хохотал над новыми остротами о Брежневе, последними историями из цикла Василий Иванович и Петька, только что появившимися анекдотами о чукче. Андрей рассказывал их артистически. Разошлись поздно.

Ночью Сергей Иванович и Валя любили друг друга сильно и нежно. Через несколько дней Сергей Иванович позвонил Борису.

- Привет, Великан! Это я. Завтра приду. Никого вечером не ждешь?

- Приходи. Не бойся, никого не будет, не скомпрометирую.

Как он стал задыхаться! Непонятно, как еще читает лекции. За последние годы угасание пошло с ускорением. Конечно, жизнь была тяжелая. А ему, Сергею, разве было легче? И тут же остановил себя: не лицемерь, милый, сам знаешь, тебе было легче.

 

2.

В сентябре тридцать девятого года Сергей Лютиков был принят на Истфак. Естественно, без экзаменов, с аттестатом отличника. В классе такой аттестат получили трое: Сергей, Соня Гурвич и, как ни удивительно, Борис Великанов. Комсомольский комитет возражал: давать аттестат отличника исключенному из комсомола сыну врага народа политически недопустимо. Однако их классная дама, литераторша, настояла на своем, и Борису аттестат дали. Ему это не помогло. От Сони Сергей узнал (сам он после окончания школы Бориса не видел), что за день до начала вступительных экзаменов в МГУ Борису объявили: для него не хватило квоты, предусмотренной для отличников. Борис пошел к ректору и добился разрешения сходу сдавать на Биофак со всеми. Разрешили, зная, конечно, что без подготовки не пройдет по конкурсу: пять человек на место. А Борис сдал на все пятерки и прошел первым. Все-таки молодец, Великан! Интеллигент, конечно, хлюпик, но что-то настоящее в нем есть. Соня пошла на медицинский. Это у нее семейное. Последний год в школе Сергей увлекся Соней не на шутку. Отшить Бориса было не трудно: он со своими стихами Соне порядком надоел. В большом доме на Петровском бульваре, где Соня жила с родителями, в маленькой сониной комнатке она много ему позволяла. И, наверное, позволила бы все, но Сергей каждый раз останавливался, хотя и трудно было. Нельзя себя связывать. Ему надо быть свободным.

На первом курсе встречи с Соней стали реже. Дел было невпроворот. Прежде всего – учиться. Уже после первой сессии Сергей получил Сталинскую стипендию. В комсомольский комитет факультета он вошел к концу первого курса.

В самом конце весенней сессии Сергея отозвал в сторону Пашка Рыжиков с четвертого курса, секретарь комитета ВЛКСМ Истфака.

- С тобой, Лютиков, хотят поговорить. Позвони по этому телефону Николаю Васильевичу Дремину. Он сказал – ты его знаешь.

Конечно, Сергей знал Николая Васильевича. В восьмом-девятом классах он с другими проверенными ребятами ходил с ним на операции. Сергею Дремин нравился. Небольшого роста, сильный и решительный, с ребятами, несмотря на свои сорок с лишним, всегда говорил, как с равными.

Через несколько дней в своем небольшом кабинете на Арбате, в учреждении, по вывеске не имеющим никакого отношения к Лубянке. Николай Васильевич тепло встретил Сергея.

- Привет, Серега! Вижу, вижу, вырос, совсем мужиком стал. Ну-ка, давай поздороваемся, погляжу, как у тебя с силенкой. Ничего, подходяще. Против меня слаб еще, конечно, но фасон держишь, пардону не просишь. Сели. С лица Николая Васильевича не сходила улыбка.

- Как дела? Отец, мать, мелюзга? Про университет не спрашиваю. Все знаю. О тебе хорошо говорят.

- Дома все в порядке, Николай Васильевич. Отец здоров, пить стал побольше, а так ничего. Мать крутится, ведь нас у нее пятеро. Ну я забот не требую, полстипендии отдаю. Нюрка в текстильном техникуме, скоро зарабатывать будет. А пацаны ведь мал мала меньше. Но я, Николай Васильевич, дома мало бываю. Дел по горло. И учеба, и комсомол. Дремин посерьезнел, улыбку с лица стер, начал говорить тихо, внушительно.

- Ладно, Сергей. Времени у меня не так много. Давай о деле. Парень ты грамотный и сознательный, так что рассусоливать не буду. Время какое сейчас, сам понимаешь. В Европе уже настоящая война идет. Хоть мы у себя пару лет назад много всякой сволочи, врагов народа, шпионов изолировали и ликвидировали, – да ты знаешь, сам помогал, хоть и мальчишка был, мы помним, – но в нынешней обстановке ухо надо держать востро. Чуть расслабимся, гады всякие опять полезут. Ты, конечно, студент, комсомолец, активный общественник. Но для тебя сейчас этого мало. Лучшие из лучших должны быть с нами, с органами, со сталинскими органами. Да ты чего испугался? Думаешь, небось, что я тебе велю из МГУ к нам совсем перейти? Нет, этого не надо. Ты живи, как живешь. Занимайся своей историей, может еще большим ученым станешь. И в комсомоле, конечно, старайся. Я же понимаю, что все это для тебя важно. А одновременно будешь нашим сотрудником. Секретным. Никто этого и знать не будет, кроме нас с тобой. Нам всюду нужны свои люди. Дел у тебя на первых порах особых не будет. Настроение народа нам надо чувствовать, особенно молодежи, особенно студенческой. Вот ты и будешь время от времени мне рассказывать. Разговоры, какие услышишь, мнения. Да ты не думай, ты не доносить будешь. Ты картину нам рисовать будешь, нам картина нужна. Конечно, если услышишь что-нибудь антисоветское, преступное, тогда твой долг, как сознательного гражданина, сообщить сразу. Но это был бы твой долг и если бы нашего разговора и не было. Ты подумай, Сергей. То, что я тебе предлагаю, большая честь. Не ко всякому обращаемся. Ну и, само собой, кое в чем мы и помочь можем. Мало ли что в жизни случается. Ты не задумывался, почему тебя зимой не забрали, когда Тимошенковский набор был? Даже в военкомат не вызывали. Ведь с первого курса всех ребят, кроме, конечно, не соответствующих по здоровью и по анкете, взяли. А тебя, по всем статьям подходящего, не тронули. Мы не велели. Ты нам нужен. Замерзать в снегу под Выборгом дело не хитрое. Ты способен на большее. Так что думай, Серега. Ты не спеши, дело важное.

 

- А что мне думать, Николай Васильевич? Я с тех самых пор, как с вами ходил, себя вашим сотрудником считаю.

- Ну, лады, лады. Я в тебе не сомневался. Теперь оформить надо. Вот бумагу подпиши. Это, так сказать, обязательство секретного сотрудника, сексота по-нашему. Да что же ты сразу подписываешь? Ты прочти, внимательно прочти. Здесь, конечно, то, что я тебе уже рассказывал, но не простыми, а официальными словами. Подписал? Поздравляю тебя, Сергей! Ты теперь наш сотрудник, чекист, секретный, конечно, но – чекист! Теперь я с тобой уже по-другому говорить буду. Теперь у меня от тебя секретов нет. Нас что сейчас больше всего интересует. Как люди относятся к договору, к нашим новым отношениям с Германией. Ведь всю жизнь учили: фашизм, злейший враг, последний, худший этап капитализма, а теперь вроде дружба. Ты-то сам как об этом думаешь?

- Я думаю, Николай Васильевич, что, конечно, они фашисты, агрессоры, но в нынешней ситуации у нас другого выхода не было. Во всем виноваты Франция и Англия. Хотели нас с немцами стравить, а сами чистенькими остаться. Своим гениальным ходом товарищ Сталин эти планы разрушил. А мы, тем временем, еще усилимся, Красная Армия и так самая сильная в мире, станет еще сильней. И никакие фашисты ей не будут страшны.

- В общих чертах ты, Сергей правильно рассуждаешь, но до конца ты этого дела все-таки не понял. Не сумел почувствовать генеральную линию партии в сложившейся ситуации. Чекист должен нутром чувствовать генеральную линию и ей следовать. По-твоему выходит, что мы договор с Гитлером подписали вроде бы понарошку, вот еще подготовимся, а воевать все равно будем с ними. Партия и товарищ Сталин, Сергей, в бирюльки не играют. Эта линия наша – твердая и надолго. Ты сам подумай. Кто войну начал? Франция и Англия. Из-за Польши будто. Тоже мне страна! Знаешь, как раньше пели? Курица не птица, Польша не заграница! Войну объявили, а не воевали. Потому что прогнили совсем. Норвегию немцы, как корова языком, слизнули, а те и не шелохнулись. Демократии, мать их...! И правильно немцы их теперь во Франции бьют, как хотят. Скоро Париж возьмут. И Англии не устоять. Англичане всегда были горазды чужими руками жар загребать. А мы половину Польши освободили. Пол Польши уже советские. И вся Прибалтика. Ты что думаешь, это просто так получилось? Думать надо, когда газеты читаешь. Все договорено было: пол Польши нам, пол Польши вам, Латвия, Эстония и Литва – нам. И не то еще, небось, договорено. Буржуазные эти демократии, конечно, прогнили, а чуть ли не весь мир у них под владычеством. Угнетенные колониальные народы кто будет освобождать? Тут и нам и немцам хватит. И еще – о немцах. Они, между прочим, не фашисты. Фашисты – это итальянцы. А немцы как себя называют? Национал-социалисты! Хоть и «национал», а все-таки социалисты. Гитлер из разоренной после войны Германии, после навязанного немцам Версальского мира в несколько лет такую силищу организовал. Это разве можно сделать без поддержки народа, рабочего класса? Дай срок, мы с ними еще плечом к плечу шагать будем. «Национал» из них выбьем, из социалистов коммунистов сделаем. Евреев, говорят, они преследуют. Но, во-первых, не так уж и преследуют. Это англо-французская, а еще больше американская пропаганда раздувают. Ведь в Америке евреи – сила. Рузвельт у них в кармане. Главные поджигатели войны. А, во-вторых, я тебе скажу, Сергей, это к советским евреям не относится, у нас все – советские люди, но вообще-то я жидов не люблю.

Тут Николай Васильевич искоса на Сергея посмотрел: как примет? Сергей и глазом не моргнул.

- Хитрые они очень, до денег жадные, трусливые и друг за дружку держатся. Может, у немцев они уже в печенках сидели. Ну да ладно. Это их, немцев, дело, чего нам голову ломать.

Помолчали.

- Все, Сергей. Вот тебе телефончик, я на бумажке написал. Ты его к себе в книжку не переписывай. Ведь у тебя телефонная книжка есть? В которой ты телефоны новых девочек фиксируешь? Сонечкин-то телефон и без книжки, небось, помнишь? А ты как думал? Органы все знают. На то мы и органы. Так ты мой телефон, как Сонечкин, выучи. Когда выучишь, бумажку выброси, а лучше сожги. Звони мне по этому телефону по утрам, часов в десять-одиннадцать.

Примерно раз в две-три недели. Если не застанешь, скажи, что, мол, Сережа спрашивает, тебе объяснят, когда позвонить. Вопросы есть?

- Николай Васильевич, а Рыжиков тоже ваш? С ним говорить можно?

У Дремина даже голос стал другим, жестким, злым.

- Это, Лютиков, тебя не касается. В нашем деле главное – не лезть, куда не просят. А то нос прищемят. Говорить об этих вещах ты ни с кем, кроме меня, права не имеешь. Иди, Лютиков, а то еще что-нибудь сморозишь. На Моховую Сергей возвращался пешком, по Арбату, через Воздвиженку, мимо Ленинской библиотеки. Он снова и снова мысленно повторял весь разговор. Вроде вел себя правильно. И последний вопрос был правильным. Немножко дурака из себя строить всегда полезно... Отказываться, конечно, было нельзя. В лучшем случае это значило зачеркнуть все, чего он уже добился, и напрочь изговнять будущее Но и очень уж крепко связываться с органами опасно. Ведь при любых поворотах завтра прежде всего начинают сажать тех, кто сажал вчера. А повороты вроде ожидаются. Как это он про жидов ввернул! Хорошо, что с Соней был осторожен, а мог ведь и завязнуть. Видно, с Гитлером батька усатый не на шутку дружбу заводит. Конечно, уже до риббентроповского пакта можно было предвидеть: что-то ожидается. Еще в начале мая тридцать девятого посадили наркоминделом Молотова вместо Литвинова. А Литвинов – еврей. Как это он не усек тогда? Что-то сообщать Дремину придется. И врать нельзя: не один он на факультете и, наверное, даже на курсе. О настроениях – это не очень опасно. Хуже конкретные вещи. Ведь есть ребята – совсем не соображают. Трепятся, что в голову придет. Благо, уже полтора года почти не сажают. И процессов давно не было. На верхотуре Комаудитории на лекциях по марксизму иногда такие комментарии услышишь, самому страшно. Если теперь услышу, придется сообщать, а то другой настучит, а меня спросят: почему не доложил? Но лучше до этого не доводить, лучше не слышать. Ведь если действительно крутой поворот к Гитлеру хоть недолго будет, начнут сажать хуже, чем в тридцать седьмом. Верующих идиотов еще до хрена осталось. А потом обязательно зигзаг, и снова сажать, но уже других. Так что лучше, Серега, ты потихоньку. Надо бы Великана повидать. Сказать, чтобы поосторожнее.

К Борису Сергей попал только в конце августа, перед началом занятий.

Все лето на грузовых пристанях Москвы-реки вкалывал, баржи разгружал.

Подобрались хорошие ребята. За два месяца Сергей получил почти шесть тысяч – на полгода свою сталинскую стипендию удвоил. Деньги были нужны. Отец попивать начал всерьез. Половину заработанного Сергей отдал маме. На Марью Ивановну смотреть страшно: еще больше высохла, почернела. Сергей дома почти не бывал. Ночевал у ребят на Стромынке. Восемь человек в комнате. Комендантша, горластая баба лет тридцати, пускала Сергея в общежитие без звука. В первый же вечер он с бутылкой портвейна, четвертинкой и кульком конфет зашел в ее комнатку на первом этаже просить разрешение переночевать у однокурсников и остался у нее до утра. В доме полно мужиков – а спать не с кем. Интеллигенция. Одно слово – прослойка. Теперь Сергей раз, а то и два в неделю спускался к ней, отрабатывал общежитие. Ребята смеялись и завидовали. Часа в четыре, после заседания комитета ВЛКСМ Истфака, Сергей позвонил Великановым. Трубку взял сам Борис.

- Привет, Великан. Лютиков говорит. Узнал?

- Привет.

- Повидаться бы надо. Давно не встречались. Я зайду вечером?

- Заходи.

Под кнопкой звонка у дверей квартиры висела табличка: Великановым 1 звонок, Матусевичам – 2.

- Что, уплотнили?

- Нет. Надя оформила отдельный лицевой счет и обменялась. Здорово, Сережка, проходи.

Елизавета Тимофеевна сидела в большой комнате в углу у столика и читала. Увидев Сергея, встала, сняла пенсне на цепочке.

- Здравствуй, Сережа. Рада, что пришел. Вам, наверное, с Борей поговорить нужно. Так вы в его комнату идите. Я потом ужинать позову.

Нет, не изменилась барыня. Вот уже, как простые советские люди, в коммуналке живут, а все тихах.

- Давно не пишу. Бросил. Ерунда все это. Делом надо заниматься.

- Каким делом?

- Сейчас учиться. Потом работать.

Борис не раскрывался. Говорил мало, сухо. О главном, ради чего пришел, Сергей так и не смог сказать. Стали чужими. Ужинали в большой комнате. Винегрет, селедка. Но накрыто, как раньше. Тарелочки для хлеба, салфетки.

- Вы уже взрослые мужчины. Налить немножко, по случаю встречи?

Водку поставила в графинчике, себе тоже налила.

- За ваши жизни, ребята. Дай бог, полегче будет.

- Вряд ли, Елизавета Тимофеевна. А где няня Маруся?

- Скончалась наша няня, царствие ей небесное, уже полгода, как скончалась.

Борис за столом молчал.

- Вы простите меня, Елизавета Тимофеевна, известно что-нибудь об Александре Матвеевиче?

- А я была у него в прошлом месяце.

- Как – были?

- Так – была. Взяла и поехала. Люди везде есть. Три часа с ним говорила.

Ну, барыня!

 

Глава III. ХОЖДЕНИЕ ЕЛИЗАВЕТЫ ТИМОФЕЕВНЫ ВЕЛИКАНОВОЙ В СИБИРЬ.

Это случилось в марте сорокового года. Елизавету Тимофеевну разбудило осторожное дребезжание звонка. Посмотрела на часы – пять утра. В халате вышла в коридор. В квартире тишина. Бориса в этот час только пушка разбудит. За дверью Матусевичей тоже ни звука. В прихожей тихо спросила:

- Кто там?

Еле слышный мужской голос.

- Откройте, Елизавета Тимофеевна, я от Александра Матвеевича.

Чтобы не упасть, прислонилась к стене. Руки дрожали. С трудом сняла цепочку, открыла. Мальчик лет двадцати, небольшого роста, в брезентовом плаще, в кепке и сапогах. В руке небольшой чемодан, за спиной рюкзак.

- Простите, что так рано. Поезд пришел в начале пятого, пешком шел с Ярославского. Я проездом в отпуск, в Вологду. Днем уеду. Меня Володей зовут. Александр Матвеевич просил к вам зайти.

- Господи, что же вы стоите? Снимите плащ. Все можно в прихожей оставить. Вот сюда, Володя, в гостиную. Что же я, вы с дороги. Вам помыться надо. Здесь туалет, а здесь ванная. Я вам чистое полотенце принесу. Только тише, Володя, соседей не разбудите. Но сперва скажите где он, как он.

- Александр Матвеевич осужден на десять лет.

- Я знаю, мне на Матросской Тишине сказали.

- Он сейчас в лагере, на лесозаготовках, в поселке Дунино, это километров полтораста севернее Томска. Я там служу. В охране. Мобилизовали и зачислили в войска НКВД. Только вы меня не бойтесь. Я Александра Матвеевича очень уважаю. Это такой человек! Его все уважают, даже урки. Вы Борю разбудите. Александр Матвеевич велел Борю обязательно повидать.

Через час сидели втроем в гостиной. Пили чай с джемом. Володя не замолкал.

- Я сам не застал, мне рассказывали, сперва Александр Матвеевич на лесоповале работал. Тяжело, конечно. Не молоденький. И голодно. Пайка четыреста граммов и баланда два раза в сутки. Много не наработаешь. Александр Матвеевич не жаловался, вкалывал, как мог. Однако прошлой весной свалился. Исхудал очень, кашлял. Положили в санчасть. Фельдшер у нас хороший. Тоже из зэков, говорят, в Ленинграде большим врачом был. Он, собственно, и не фельдшер, а в помощь настоящему фельдшеру к санчасти прикреплен. Выходил он Александра Матвеевича и сам с начальством поговорил. И теперь Александр Матвеевич вроде бухгалтера, в канцелярии лагпункта на счетах костяшками щелкает. Начальство довольно. Человек грамотный и от бригадиров ничего не принимает. Ну, значит, например, пайку лишнюю, чтобы в ведомости куб-другой приписал. И кормят отдельно после бригад, со старостами бараков, с другими из канцелярии, у нас их всех, Елизавета Тимофеевна, простите за выражение, придурками называют. Так что теперь ему посытнее немножко.

- Расскажите, Володя, как до этого Дунина доехать.

- И не думайте, Елизавета Тимофеевна, никто вас за проволоку не пустит. Да и права не имеете про лагпункт знать. А что вы ответите, если спросят, откуда у вас адрес? Про меня начальство узнает, мне не жить.

- Никто, Володя, про вас не узнает. Я найду, что сказать. И что не пустят, не верю. Если разрешение заранее спрашивать, конечно откажут. А если приехать за тысячи верст и свидания, как милостыню, просить, разрешат. Если уж очень боитесь, Володя, не рассказывайте. Я теперь и сама найду. Конечно, в конце концов Володя подробно объяснил, как доехать до Дунина, у кого можно переночевать в поселке.

Елизавета Тимофеевна собралась быстро. Борис съездил к тете: в Можайске можно достать сало.

В первых числах апреля Борис проводил Елизавету Тимофеевну на Ярославский вокзал. Поезд, не скорый и даже не почтовый, отходил вечером. Елизавета Тимофеевна и раньше ездила на поездах дальнего следования. Каждый год, осенью, они с Александром Матвеевичем отдыхали в санаториях для ответственных работников в Сочи или в Ялте. Двухместное купе в «международном», с туалетным отделением за боковой дверью, вежливые проводники, ресторан в соседнем вагоне, – поездки были приятны и не утомительны. Теперь все по-другому. Плацкартная верхняя полка в переполненном общем вагоне, круглосуточно непрекращающаяся очередь в замызганный вонючий туалет. На коротких остановках весь поезд наперегонки бежит с чайниками и кружками к крану за кипятком.

Соседи попались неплохие. На самой верхней полке, предназначенной для вещей, ехал молодой веселый парень, Вася, по разговору немного приблатненный. Уже на следующее утро он взял Елизавету Тимофеевну под свое покровительство.

- Вы, мамаша, ни о чем не думайте (со всеми остальными Вася был на ты). Я же вижу, вы человек образованный, может из бывших, это дело не мое, к такому времяпрепровождению не приспособленные. Я вам кипяток принесу и куплю, что надо.

Вася возвращался в Красноярск после недолгого, но оставившего глубокое впечатление, пребывания в Москве.

- Я с деньгами приехал. Да нет, вы не думайте, я не урка, не грабил, не украл. Можно сказать, собственными руками и мозгами заработал. Я по Енисею на паршивом пароходишке ходил. И матросом и кочегаром, все могу, наука не хитрая. Из Красноярска вниз продукты, оборудование. За тем местом, где Ангара вливается, лагпунктов много, зэков и вольнонаемных кормить-то надо. А в деревнях по Енисею местные живут. По-русски говорят плохо, не знаю, как их называть, лопари, а может самоеды. Охотой занимаются, особенно на севере, за Игаркой. Им от нас ничего, кроме водки, не надо. А за водку все отдадут. Чуть станем у поселка – пристани нет – метрах в десяти от берега, на якорь, сразу вокруг корабля лодки. Рыба красная, шкурки меховые связками. И все за водку. Цена известная: бутылка – соболь, три бутылки – чернобурка. А мы в Красноярске ящиками брали. Шкурки в городе тоже за настоящую цену не продашь, барыги много не дадут, но ведь нам, почитай, даром достались. В общем, за три года неплохие денежки получились. Дали отпуск на два месяца, навигации еще нет, поехал Москву поглядеть. Я чалдон, за Уралом ни разу не был. А с деньгами в Москве жить можно. И прописка не нужна. Мне об этом кореши еще в Красноярске рассказывали. На Ярославском бабы молодые к поезду приходят, мужиков с деньгами высматривают. Мне хорошая попалась, Люська, домик, правда, деревянный, на Марьиной Роще, водопроводный кран и сортир во дворе, зато две комнаты и полкухни ее. Жениться даже подумывал, в Москве прописаться, не на Люське, на кой я ей без денег нужен. Однако заскучал к концу. Обратно на Енисей потянуло. Да и все, что можно, в Москве посмотрел, везде был. В ресторане «Арагви» с Люськой посидели, коньяк пили, шашлык ели. В коктейль-холле на улице Горького были, его Люська ерш-избой называет. Вкусно, конечно, но дорого. Чтобы напиться, большие деньги нужны. В Большом театре тоже были, Козловского смотрели, очень богато поставлено. Везде были, я уж и позабыл. Еще с ними ехал старичок, Семен Игнатьевич, в деревню за Свердловском. В Москве был у дочки.

Семен Игнатьевич больше молчал, Васю слушал неодобрительно.

Остальной народ был временный, на сутки или даже на несколько часов. Елизавета Тимофеевна объяснила, что едет в Томск к сестре погостить. На четвертые сутки вечером Новосибирск. Поезд стоял почти час. Елизавета Тимофеевна и Вася по очереди (Вася сказал: вещички сторожить надо, сопрут) пообедали в вокзальном буфете, борщ и котлеты с картошкой. Невкусно, зато горячо. На станции Тайга поезд стоял десять минут. Сошли многие, главным образом на пересадку в Томск. Вася помог Елизавете Тимофеевне перетащить вещи на другую платформу.

- Спасибо, Вася, вы мне очень помогли, не знаю, как бы я без вас доехала. Идите, а то на поезд опоздаете.

- Ладно, мамаша, чего уж. Я вам что сказать хотел. Вы же не в Томск едете, а дальше, в Дунино. Я же не маленький, в людях разбираюсь. Никакой сестры у вас в Томске нет. А в лагере, небось, муж. Вы что, разрешение в Москве получили?

-Нет, я так, на авось еду.

- Вряд ли, конечно, но может и разрешат. Вы один адресок в Дунино запомните, одна моя бабенка там живет, переночевать пустит, скажете – я послал.

- Не надо, Вася, у меня есть, где остановиться, не пропаду.

- Счастливо, мамаша.

- Счастья вам, Вася. Спасибо.

Елизавета Тимофеевна устала. Особенно утомительны были последние четыре часа в «кукушке» от Томска до Дунина. Два вагончика, выпуска, наверное, еще прошлого века, не просто грязные, какие-то засаленные, были переполнены. Бабы и мужики в сапогах и серых телогрейках, как в форме. Несколько человек солдат. Полвагона пьяных. Рвотный запах плохой махорки, пота и грязной одежды. Все говорят, все громко, сплошной мат. Очень болела голова. Около четырех дня приехали в Дунино. Уже начало темнеть. Елизавета Тимофеевна с трудом вытащила из вагона рюкзак и чемодан, спрыгнула и не упала. После «кукушки» морозный воздух казался опьяняющие чистым, даже голова закружилась.

«Поселок городского типа» Дунино был, в сущности, большой деревней. Несколько двухэтажных домов в центре, а кругом избы. Три-четыре улицы, главная шла от станции продолжением железной дороги. Володя так подробно все объяснил, что Елизавета Тимофеевна добралась до цели без расспросов и блужданий.

Небольшая чистая изба с палисадником, на окнах белые занавески. Окна тускло светятся. Елизавета Тимофеевна уже заметила, пока шла – лампочки в Дунино горят вполнакала. Постучала. Дверь открыли молча, не спросив: кто там? В дверях стояла пожилая женщина в городском платье, голова и плечи в шерстяном платке.

- Здравствуйте. Вы – Софья Петровна? Мне ваш адрес дал Володя, он здесь в охране служит. Он сказал, что у вас можно остановиться на несколько дней. Меня зовут Елизавета Тимофеевна Великанова, я из Москвы.

- Володя, говорите? Ну что ж, он мальчик приличный. Заходите. Вы с «кукушки», устали, небось, и проголодались. Ого, какой чемодан тяжелый! Да и рюкзак не маленький. Как же вы дотащили, милая?

Произношение у Софьи Петровны было московское, на «а». В избе печь делила горницу как бы на две маленьких комнаты. В ближней к сеням комнатке, в которую печь выходила фасадом, стоял шкаф, кухонный стол. В дальней комнатке железная, старинного фасона, аккуратно застеленная белым покрывалом кровать, тумбочка с настольной лампой у изголовья, полки с книгами.

- Раздевайтесь, Елизавета Тимофеевна. Я вам сейчас топчан в кухне (я эту комнатенку кухней называю) поставлю и постель организую. Умывальник в сенях, а ватер-клозет, извините, на дворе позади избы. Вы располагайтесь, приводите себя в порядок, потом ужинать будем. Не бог весть какие разносолы, картошку на подсолнечном масле, чай с сахаром.

- У меня продукты с собой, Софья Петровна. Я сало из Москвы привезла, есть конфеты и печенье к чаю.

- Не откажусь. Давно я себя вкусным не баловала. Но смотрите сами, ведь вы это не мне привезли. Мужу, небось.

- Мужу. Если разрешение получу. Ничего, Софья Петровна, и нам, и ему хватит.

После чая минут пять молчали. Потом Софья Петровна сказала:

- Ладно, попробую вам с вашим Александром Матвеевичем помочь. Не ручаюсь, но может быть, свидание выхлопочу. Не тащить же вам эту тяжесть обратно. Что смотрите, голубушка? Я старый зэк, всех здесь знаю. Я свой червонец еще в двадцать пятом получила. Рабочая оппозиция такая была, помните? Меня одной из первых взяли, на много лет раньше, чем Сашку Шляпникова. Сперва в Воркуте, а как этот дунинский лагерь в тридцать первом открыли, меня с первой партией сюда, обживать. В тридцать пятом освободили, дали минус сорок. Не понимаете? Значит, остались еще люди, которые этого не понимают. Начинается с Москвы, Ленинграда, Киева. Куда ж мне отсюда ехать? Здесь хоть к врагам народа привыкли, в нос не тычут. Ближайших моих родичей всех пересажали. Несколько друзей еще живы, и те в Москве. Один не побоялся, деньги прислал, я этот домишко купила. Живу, не жалуюсь. Я в поселке вроде библиотекарши. Жалованье, конечно, грошовое, но мне хватает. Поселковый Совет немного помогает, картошкой, дровами. Да и кое-какое лагерное начальство относится с уважением, все-таки заслуженный зэк, с самого основания лагеря. И патриот – не уехала. Я, когда деньги из Москвы получила, хорошие книги по почте выписала. И, знаете, читают. Молодые. Даже из охраны. Вот Володя, как увольнительную получит, так обязательно ко мне заходит, либо в Поссовет, где библиотечная комната, либо домой. Время сейчас страшное. И не то даже страшно, что стольких пулями в затылок убили, а еще больше по лагерям убивают. Дунино ведь по сравнению со многими местами рай земной. То страшно, что на свободе людей либо в недоумков, либо в зверей превращают. И бороться с ними нельзя – не царская власть. Это мы в двадцатых годах в оппозицию играли, уже тогда было бессмысленно, ничего уже повернуть нельзя было. Что же делать теперь порядочному человеку? Одно только: помогать людям людьми оставаться. Когда-нибудь ведь люди понадобятся. Когда-нибудь ведь придется из этой грязи вылезать, от этой крови отмываться. Это я себя, Елизавета Тимофеевна, так утешаю. Каждому хочется думать, что ненапрасно небо коптит.

Помолчали.

- Ложитесь-ка спать, Елизавета Тимофеевна, утро вечера мудренее. Завтра встанем часов в шесть, я вас к одному человечку сведу. Его дома застать надо. Человечек не простой, две шпалы носит, заместитель коменданта лагеря по политчасти. Комиссар по старому. Майор Гребенщиков Леонид Леонидович. Ко мне иногда заходит, интеллигентно поговорить любит. Сами увидите.

Пока дошли, рассвело. Верстах в двух от поселка прямо в поле два трехэтажных дома, за ними в ста метрах – зона: три ряда колючей проволоки, проходная, невысокие деревянные сторожевые башенки. В глубине за проволокой смутно виднелись низенькие продолговатые постройки.

- Здесь квартиры лагерного начальства. У солдат бараки в зоне. Получше, чем у зэков, но бараки. Это проходная для охраны. Зэков на лесоповал выводят с другой стороны зоны. Гребенщиков один живет. Не женат. Мужчина он еще молодой, сорока нет. Раньше ему женщин из зэков приводили, которые помоложе и почище. Нет, не думайте, Елизавета Тимофеевна, никакого насилия, только по обоюдному согласию. Он обедом кормил и хлеба две пайки. Он врагов народа предпочитал, с ними спокойнее, чем с урками, и поговорить можно. Сейчас у него одна постоянная есть, из поселка. Приходящая. Я сказала, он один живет. Не один. С ним солдат живет – денщик. Теперь их только не денщиками называют, а вестовыми. Вы, Елизавета Тимофеевна, не придавайте значения тому, что он со мной на ты разговаривает. Никакой специальной грубости здесь нет. Они всем зэкам «ты» говорят.

Поднялись на второй этаж, позвонили. Дверь открыл молодой солдат, в сапогах, гимнастерка расстегнута.

- Здравствуй, Витя. Мы к товарищу майору, они уже встали?

- Встал я, давно встал. Заходи, Кораблева. Что у тебя? Я уж в зону собрался. Да ты не одна.

В дверях стоял высокий подтянутый мужчина в хорошо сшитом форменном костюме, глаза живые и, пожалуй, умные.

- Я, Леонид Леонидович, с просьбой пришла. Это знакомая моя близкая, еще с давних времен, из Москвы приехала. Нам бы поговорить немного, если у вас минут десять найдется. А если нет, нам не к спеху, мы вечером придем.

- Чего ж откладывать? Десять минут всегда найдутся. Виктор, поухаживай за дамами, помоги верхнюю одежду снять, повесь аккуратно, с телогрейкой ничего не сделается, а у гражданки из Москвы хорошее пальто, даже модное, так ты его поосторожнее. Проходите, проходите в комнату, располагайтесь.

Витька, ты что, не видишь, одного стула не хватает. Принеси из спальни и закрой дверь. Да нет, болван, с другой стороны закрой. Садитесь, пожалуйста, с кем имею честь?

- Великанова Елизавета Тимофеевна.

- Великанова... Великанова... Уж не нашему ли счетоводу родственница? Как его, Александр Матвеевич, кажется?

- Я жена Александра Матвеевича. Прошу вас, товарищ майор, разрешить повидаться с ним.

Гребенщиков долго смотрел на Елизавету Тимофеевну. Потом тихо, почти шепотом сказал:

- Не по адресу вы, гражданка, не по адресу. Разрешение в Москве получить следует. Да и там не дадут такого разрешения. Супруг ваш по пятьдесят восьмой отбывает наказание. А как вы, позвольте спросить, узнали, где он? Или он исхитрился и адрес послал? Его за разглашение государственной тайны, а ваши действия можно как шпионаж квалифицировать. А может, это ты, Кораблева? Хочешь опять с той стороны проволоки пожить?

- Я, товарищ майор... – начала было Елизавета Тимофеевна, но Софья Петровна ее перебила:

- Что вы, Леонид Леонидович, бедную женщину пугаете? Зачем вам московское разрешение? Вы же царь и бог здесь. Кто вам что скажет? Комендант? Он пикнуть при вас не смеет, я же знаю. А что я никому не писала, вы и сами в курсе. Письма мои нечастые вы, наверное, и читаете.

- Не я, не я. У меня поважнее дела есть, чем письма твои читать.

- Ну, не вы, так вам все равно доложили бы. Великанов не простой человек был. В Москве друзья остались. Мало ли кто мог для Елизаветы Тимофеевны справку навести. Может, при случае и похлопочут за него. Темпора мутантур. Это так в древнем Риме умные люди говорили: времена меняются. Вам сейчас хорошее дело сделать ничего не стоит. Кого вам бояться?

Помолчали. Гребенщиков все смотрел на Елизавету Тимофеевну. Потом сказал:

- Ну что ж, товарищ Великанова, поговорю с комендантом. Я со своей стороны возражать не буду. Великанов работает хорошо, даже, я бы сказал, поддается трудовому перевоспитанию. Мы ведь, товарищ Великанова, не просто наказываем, а перевоспитываем. Воров, бандитов и даже врагов народа превращаем в полноценных советских граждан. Этому нас учит наш сталинский нарком, товарищ Берия Лаврентий Павлович. Вы вот москвичка, смотрели, наверное, замечательную пьесу товарища Погодина в театре имени товарища Вахтангова. «Аристократы» называется. Мне удалось посмотреть ее в прошлом году, был в Москве на совещании. Очень правильно о нашей работе показано. Мне идти уже пора. Так что ждите, товарищ Великанова. Вы у Кораблевой остановились?

- Да, товарищ майор. Большое спасибо, товарищ майор.

- Не за что, товарищ Великанова. Не за спасибо работаем. Наш долг делать все, что в пределах закона. Вечером Витьку пришлю, он скажет. Если все будет в порядке, он и в зону вас проведет. Вот его за труды поблагодарите. Наверное мужу гостинцы всякие из Москвы привезли. Водку московскую, может даже очищенную, белоголовую? Сознайтесь, товарищ Великанова, ведь привезли?

- Привезла, товарищ майор, две бутылки.

- Это вы напрасно. В зону алкогольные напитки проносить не разрешается. Давайте мы вот что сделаем. Вы эти бутылки Виктору дайте. Скоро Первомай, великий праздник солидарности трудящихся. Пусть побалуется. И конфеты он любит хорошие, молодой еще. У нас московских конфет не бывает.

Вышли.

- Вот и все, Елизавета Тимофеевна. Завтра мужа увидите.

- Неизвестно, может еще комендант не разрешит.

- Майор и спрашивать коменданта не будет. Сам хозяин. Зачем ему водкой делиться? Повезло нам, в хорошем настроении был. Я думала, дороже возьмет. Я, Елизавета Тимофеевна, в свою библиотечную конуру пойду, а вы домой. Часа в три вернусь, пообедаем. Печку разжечь, картошку сварить сумеете?

Виктор прибежал в девять часов.

- Вот и я, Елизавета Тимофеевна. Привет, Кораблева! Идти надо. Майор просил сказать, что по случаю выходного свидание разрешено на три часа, с десяти до тринадцати ноль-ноль у него в кабинете. Его самого не будет. И еще он просил передать, чтобы вы после свидания к нему домой зашли. Это в мешке у вас для мужа гостинцы? Бутылку не положили? Шучу я. Давайте я понесу. Идти не близко.

- А в этом свертке для вас, Виктор. К празднику.

- Спасибо, Елизавета Тимофеевна. Я это пока, Кораблева, у тебя оставлю, потом зайду.

Виктор провел мимо двух начальнических домов, но в ближайшую проходную, которую Елизавета Тимофеевна видела вчера, не вошли. Шли узкой тропкой вдоль колючей проволоки километра два до следующей проходной. За проволокой было пусто. Только с полкилометра от нее виднелись ряды бараков, темные фигурки сновавших между ними людей. В проходной Виктор сказал часовому:

- По распоряжению майора. Пропусти.

- Знаю, разводящий говорил уже.

Рядом с проходной двухэтажный корпус.

- Это, Елизавета Тимофеевна, административный корпус. Здесь сегодня только дежурный и ребята с вышек греются, ждут своей очереди. Мужа вашего сюда приведут.

Сразу за дверью столик с телефоном, за столиком молоденький командир.

- Это, товарищ лейтенант, по распоряжению майора.

- Знаю, Витя, товарищ майор сам звонил. Проходите, гражданка. Проводи гражданку в кабинет товарища майора.

На дверях табличка: «Заместитель коменданта лагеря по политической части майор Л.Л.Гребенщиков». Кабинет, как кабинет. Стол, стулья, диван. На стене портреты Сталина и Берии.

- Посидите, Елизавета Тимофеевна, сейчас приведут. Вы пальто-то снимите, вот вешалка. Я мешочек сюда положу. Вам мешать не будут. Я выйду пока.

Вот и дождалась. Почти три года. Господи, только бы не расплакаться.

Елизавета Тимофеевна сидела неподвижно, напряженно. Спина прямая, руки на коленях. Кулаки сжаты, ногти врезались в ладони. За дверью послышались шаги, голоса.

- Проходи, Великанов, в эту дверь.

Дверь открылась. В дверях стоял Александр Матвеевич, рядом солдат, нет, не солдат, сержант с треугольниками в петлицах, дальше за ними Виктор. Елизавета Тимофеевна как-то мгновенно все увидела резко, ясно и запомнила навсегда. Боже мой, как он похудел, какие морщины. И какой небритый. Совсем седой. И борода седая. Как он стоит, согнувшись, шапка облезлая в руке зажата, на телогрейке номер белой краской. Александр Матвеевич смотрел на нее и молчал. Сержант подтолкнул его:

- Что же ты, Великанов, не видишь, жена к тебе приехала. Чего стоишь, как пень? Радоваться должен, поздоровайся. Вот люди бесчувственные.

Виктор тихо:

- Ты, Сердюков, оставь. Майор сказал не мешать. Пусть одни посидят. Пойдем с тобой в коридор, покурим, майор приказал тебя «Казбеком» угостить.

Одни. Дверь закрыта. Он все стоял у двери. Начал говорить тихо, отрывисто, между словами паузы.

- Лиза, ты прости. Я не знал. Не сказали, зачем ведут. Как же ты здесь? Почему?

- Здравствуй, Шурик, здравствуй, милый. Вот – приехала. Иди сюда. Скинь ты эту телогрейку. Дай я повешу. И отпусти шапку. Садись сюда на диван, а я напротив устроюсь. Нам спешить некуда. У нас целых три часа. Ну, успокойся, успокойся. Ты же сильный. Я и не видела никогда, как ты плачешь. Дай руки. Я подержу, согрею.

- Сейчас пройдет, Лиза. Это как удар. Я ведь твердо знал, что больше тебя никогда не увижу.

И шепотом:

- К тебе что, Володя зашел? Я же просил его только обо мне рассказать и тебя обо всем расспросить. И в это даже не очень верил. А он не побоялся, значит. Настоящий. Рассказывай все о себе, о Борисе. И что в Москве? Сажать вроде кончили. То есть сажают, конечно, новые сюда попадают, но совсем другие масштабы. У нас всякие слухи ходят. Будто дела пересматривают, освобождают.

- Ты знаешь, Шурик, конечно, времени у нас много, три часа, но не так уж и много. Хочешь, чтобы с меня начали? Тогда слушай, не перебивай.

Свой рассказ Елизавета Тимофеевна продумала заранее. За сорок минут она успела сказать все. Она ничего не скрыла и не приукрасила. И о Наде, и о трудностях при поступлении Бориса в университет, и о том, что никто, кроме Николая Венедиктовича, к ним не ходит и не звонит, и о том, что каждые полгода она подает прошение на имя Калинина о пересмотре дела и каждый раз получает одинаковый ответ: «оснований для пересмотра дела нет». Сказала она и о том, что пока ей не удалось устроиться на работу, хотя есть надежда, и что живут они на Борину стипендию и на деньги за его уроки. Что продают вещи и книги.

- Все не страшно, Шурик, выживем. Мы еще будем вместе, кончится все это безумие когда-нибудь.

- Мы, Лиза, не дождемся. Такая страшная сила, так много этой сволочи развелось, мы сами ее и вырастили. А потом, ты же видишь какой я стал. Конечно, теперь не то, что сначала, на лесоповале, но здесь, Лиза, ужасно. Нет, я выдержу, не сломаюсь, доходягой не стану, у нас так называют потерявших облик человеческий, согласных на любые унижения за лишнюю пайку, чужие миски облизывающих. Голод, Лиза, вещь страшная. Чем сильнее человек, тем глубже падает, если сломается.

- Что же я, Шурик, болтаю с тобой. Я же тебе всего привезла. И колбасу, и сало, и хлеб белый, только уже черствый, наверное, хотя я в газету заворачивала. И печенье, и конфеты, и даже компот в банке. Из одежды твой старый теплый джемпер.

- Подожди, Лиза, если я сейчас начну есть, не остановлюсь, и поговорить не успеем. Все равно вперед не наешься. Да и нельзя мне сразу сало есть, заболею, отучился желудок такую пищу переваривать. Разве что отрежь мне тоненький ломтик с хлебом, просто попробовать, вспомнить.

Господи, как он ест, будто молится, с благоговением, маленькими кусочками, под крошки ладонь подставляет.

- Знаешь, Лиза, сала больше не надо, просто хлеб с компотом. Я хлеб в компот накрошу, ложка у меня есть.

Она только сейчас заметила, на правой ноге ложка из-под обмоток торчит.

- Все, хватит, пока остановиться могу. Я с собой в барак возьму. Нельзя одному. Только дай я одну конфету съем. Я и думать об этом перестал. О еде нельзя позволять себе думать. Хватит. Сказал хватит – и хватит! Ты не сказала, Борис еще пишет стихи?

- По-моему пишет. Но давно мне не читал.

- Ты скажи ему от меня, чтобы бросил. Он ведь пишет, что думает. Ты объясни ему, что рисковать нельзя. Он не мальчишка уже. Здесь и поменьше малолетки есть. Надо сидеть тихо. Нельзя им давать повод. Из Москвы лучше уехать. Кончит университет, уезжайте с ним в какой-нибудь тихий городок, подальше и поменьше. Пусть учителем в школе будет. Ты говоришь, он на биологическом? Вот и будет биологию преподавать. А то в Москве, когда опять подряд начнут (начнут, обязательно начнут, мы околеем здесь, кто станет лес валить?), вспомнят, что сын врага народа, и в первую очередь. Слышишь, Лиза, ты объясни ему.

- Я скажу, только он не послушается. И стихи писать не бросит. Он злой стал и упрямый. Нет, не ко мне злой, а к ним. Он повзрослел очень и становится на тебя похожим. И, ты знаешь, кажется всерьез влюбился. Про Сонечку уже забыл, какая-то однокурсница. Это я догадываюсь, он не знакомил еще. Давай сядем опять поудобнее, я руки твои возьму. И рассказывай. Я ведь совсем немного от Володи знаю, только о том, что сейчас. После ареста Александра Матвеевича привезли в Бутырку, где он и провел пять месяцев до объявления приговора. За это время число заключенных в одиночной камере ни разу не опускалось ниже шестнадцати, так что одновременно лежать или сидеть не могли, стояли по очереди. Сперва Александра Матвеевича хотели объединить с другими руководящими деятелями из его наркомата и некоторых родственных учреждений в группу, подготавливающую вооруженный переворот с предварительным убийством Сталина, Молотова и Кагановича (были названы только три эти фамилии). Молодой следователь подолгу с ним разговаривал на самые разнообразные темы. Особенно его интересовали судебная процедура при царизме и годы, проведенные Александром Матвеевичем на царской каторге. С самого начала он объяснил Александру Матвеевичу в чем тому надо сознаться, каких членов контрреволюционной группы надо упомянуть в показаниях. Александр Матвеевич ни разу ни в чем не сознался. Следователь говорил, что все равно его осудят, что признание и раскаяние смягчат приговор, что, если Александр Матвеевич будет упорствовать, он будет вынужден передать его другому следователю, не столь доброжелательному. И действительно, в течение двух недель Александра Матвеевича водили ежедневно к другому следователю, постарше, истерику и садисту (никаких подробностей, кроме этой характеристики, Елизавете Тимофеевне сообщено не было). Все остальные члены «группы» во всем сознались; их показания с признаниями и разоблачениями Александру Матвеевичу давали читать. Всех их расстреляли. А Александра Матвеевича вернули молодому следователю, который начал совершенно новое дело о шпионской деятельности Александра Матвеевича в пользу японской разведки, которая завербовала его еще задолго до революции, когда он находился в Якутии, откуда, как известно, до Японии рукой подать.

- Понимаешь, Лиза, им для чего-то обязательно нужно признание. Они прекрасно знают, все – липа, дела сочиняют сами, они даже могут сфабриковать какое угодно признание и расписаться за меня. Но они этого не делают. Зачем-то им надо, чтобы я сам признался. Может быть это просто принятые правила игры. А может быть – критерий качества работы: какой же ты чекист, если не можешь сломать человека.

После того, как за два месяца добиться признания в шпионаже тоже не удалось, а все, что можно было рассказать о судебной процедуре и каторге при царизме, было рассказано, следователь сказал:

- Ладно, Великанов, запишем контрреволюционную агитацию и пропаганду. В деле у нас уже есть показания о рассказанных вами антисоветских анекдотах и историях, порочащих наших вождей. Для ОСО этого достаточно. Через несколько дней Александру Матвеевичу зачитали решение ОСО, согласно которому он осуждается на десять лет заключения в исправительно-трудовом лагере по статье 58-10.

- Вот, вроде, и все, Лиза. Сюда везли в товарном вагоне полмесяца. Сперва было трудно, теперь ничего, жить можно. Ко мне в бараке хорошо относятся, это самое главное. И начальство не жалуется. Я на старости лет специальность приобрел. Неплохой счетовод, думаю и бухгалтером смог бы работать. А то ведь раньше у меня в жизни были только две специальности: революционер и ответственный работник. И, как выяснилось, обе ненужные и даже вредные.

- Уже много времени, милый. Осталось десять минут. Ты возьми весь рюкзак. Хоть два дня сыт будешь. Там табак есть и десять пачек Беломора. Ты почему столько времени не куришь? Я не спросила, есть ли у тебя.

- Я, Лиза, бросил курить. Только лишние мучения. Теперь уже и не тянет. Табак и папиросы возьму, это здесь деньги. А рюкзак этот к вечеру будет пустой. У меня друзья в бараке есть. Если бы их не было, урки украли бы или отняли. Пока мы вместе, нас боятся. Самое важное здесь, чтобы боялись. Уважали и боялись. А сам ты бояться не должен. На рожон не лезть, но и не бояться. Дай я все-таки в карманы конфет немного положу и сало в тряпочку заверну. Для себя.

- Шурик, я через год летом опять приеду. С Борисом приедем, у него летом каникулы. С Гребенщиковым я договорюсь. Он здесь, вроде, хозяин. – Я буду ждать. Это счастье, когда есть чего ждать. До сих пор у меня не было. Ждал только ежедневного, заглядывал вперед на несколько часов, от силы дней. А теперь можно будет смотреть вперед на год с лишним.

В дверь постучали и сразу отворили. Вошел сержант, за ним Виктор.

- Свидание окончено. Собирайся, Великанов, одевайся и на выход. Дай-ка мешок, я обязан проверить, есть ли недозволенное. Ого, богато жить будешь. А папиросы тебе зачем? Ты ведь не куришь. Небось спекулировать собираешься. Ладно, табак я оставлю, а Беломор конфискую, не полагается.

Виктор отстранил сержанта.

- Ложи назад, Сердюков. Майору скажу, он тебя за мародерство не похвалит. Это дело зэка – что с посылкой делать. Захочет – тебе подарит, захочет – сам курить начнет. Вот так-то лучше. Прощайтесь, Елизавета Тимофеевна, а то муж ваш на обед опоздает. А нас майор ждет. Гребенщиков встретил Елизавету Тимофеевну тепло. Пожал руку, сам помог снять пальто.

- Садитесь, садитесь, товарищ Великанова, как прошло свидание? Вам не мешали? К сожалению, только три часа, больше не властен. И то потому, что выходной. А в рабочие дни никто не имеет права нарушать трудовой процесс. Они ведь у нас не просто работают, а перевоспитываются. Впрочем, я это вам уже раньше объяснял. Я что вам сказать хотел. Вы в Москве, наверное, всякие заявления пишите, о пересмотре дела хлопочете. Я знаю, все пишут. Так вы о вашей поездке, о том, что в лагере его видели, не пишите. Мало ли кому эти бумажки попадут. Неправильно понять могут. А друзьям супруга вашего, о которых Кораблева говорила, скажите при случае о моем к вам отношении. Не надо мне ничего отвечать, вы меня поняли, и ладно.

- Спасибо, товарищ майор. Я сказала мужу, что постараюсь будущим летом снова приехать. И сына привезти. Можно ли будет в июле? У сына каникулы, он студент, в МГУ учится.

- В июле, говорите? Думаю, что смогу устроить. И подольше, чем сейчас. В университете, говорите? И приняли? Хорошие у вас друзья, товарищ Великанова. Не боитесь сына везти? Не повредит ли это ему в дальнейшем? Ваше дело. Вы за месяц, примерно, предупредите. Кораблевой писать не надо. Лучше всего Виктору, я сейчас адрес на бумажке напишу. Так, мол, и так, дорогой Витя, собираюсь приехать в Томск к родственникам, может быть увидимся. Виктор вас и устроит, когда приедете. Вы за хлопоты ему из Москвы хороший коньяк, бутылок пять-шесть привезите, он, небось, и не пробовал. На следующий день Елизавета Тимофеевна уехала из Дунина. Чемодан был легкий. Софья Петровна уговорила ее одну белоголовую бутылку взять с собой. В Томске билет на Москву продадут, но закомпостировать его на станции Тайга трудно. Вернее будет проводнику общего вагона вместе с билетом бутылку показать, а отдать уже в вагоне.

В начале июня сорок первого Елизавета Тимофеевна послала условленное письмо Виктору, но в июле ехать побоялась. С начала августа Бориса уже не было в Москве.

Ранней весной сорок третьего Елизавета Тимофеевна получила письмо. Оно лежало в ее почтовом ящике. Конверт был без марки, с адресом и фамилией. Обратного адреса не было.

Дорогая Елизавета Тимофеевна!

Пишет Вам Кораблева Софья Петровна, помните такую? Пишу с оказией, так что напишу Вам все, как есть. Александр Матвеевич скончался. Этой зимой в лагере стало совсем плохо. Кормить почти перестали, бараки не топили. Умерло очень много народа. Трупы по неделям лежали на нарах. Володя мне сказал, что умер Александр Матвеевич тихо, очень ослаб. Случилось это в декабре прошлого года, но я не смогла сразу Вам сообщить, потому что не было оказии. Сейчас Володи здесь уже нет, его отправили на фронт. А Гребенщиков еще тут. Он теперь комендант лагеря. Старого коменданта за пьянство разжаловали и, говорят, тоже отправили на фронт в штрафной батальон. А я живая пока. Ничего, кроме 250 граммов хлеб в день, я на свои второсортные карточки здесь купить не могу, но не жалуюсь. Прошлым летом всем разрешили заводить огороды, сажать овощи и картошку. Так что держусь пока. Дай бог, переживем войну, свидимся. Напишите мне коротенькое письмецо. Как Вы, как и где Ваш Боря? О моем письме не упоминайте.

Ваша С.П.Кораблева

3 марта 1943 г.

 

Глава IV. БОРИС

1.

Борис Александрович ждал Лютикова. Ужин был уже на столе: бутылка «Енисели» и две «Киндзмараули» тифлисского розлива, грузинский аспирант привез. Севрюга горячего копчения, икра, крабы (попросил Алексея Ивановича взять для него в академической кормушке на Ленинском), салат, несколько бутылок Боржоми. Сергей никогда к Борису закуску и выпивку не приносил, знал – обидится.

Сейчас придет, и академик и герой. Сколько было людей в жизни, близких и дорогих; любовь – верилось, до гробовой доски, семья – опора счастливой старости, друзья – единомышленники и надежная защита в любой беде. А теперь, когда все или почти все уже позади, оказалось, что ближе этого приспособленца и карьериста никого нет и, вроде, не было. Сейчас придет, самоуверенный, циничный, доброжелательный, благополучный до омерзения и все понимающий.

Звонок. Условный звонок, с давних пор у них принятый, торжественно объявляющий: это я! Три коротких, короткий, длинный и два коротких. СЛ, Сергей Лютиков идет, двери настежь!

- Привет, Великан! Дай-ка я на тебя посмотрю. Да ты совсем неплохо выглядишь. Лысеешь только катастрофически. Нужно тебе будет какую-нибудь патентованную мазь привезти. Говорят, если верить, помогает. Новые не вырастают, но старые задерживаются. А то я тебе опять только пилюльки да духовную пищу привез. Не разворачивай, успеешь.

- Заходи, Сережа. Давай сразу в столовую, я есть хочу, это теперь со мной не часто бывает. Поужинаем чем бог послал.

- Бог послал вполне прилично. У цековской номенклатуры не лучше. Зачем же столько спиритус вини? Мы с тобой старые хрычи, не выпьем, открывать жалко. Постой, коньяк уносить не надо. Мы за ужином одну бутылочку вина прикончим, другую ты сразу в холодильник убери. А коньячок потом за разговорами попивать станем. Я по-ихнему привык: за едой не разговаривают, только тосты произносить можно. Кстати, произносить, а не поднимать. А наши дубы всегда поднимают: «Разрешите поднять тост за здоровье вашего превосходительства и сопровождающих вас лиц!» Хорошо еще переводчики исправляют. Так вот, разговаривать надо за коньячком или за кофе с ликером и сигарами после еды. Мы с тобой ведь сегодня долго разговаривать будем. Я хоть на всю ночь. Соскучился по тебе, по российским разговорам и спорам о мировых проблемах, разговаривать мне, кроме тебя, не с кем. Я и там, и тут целыми днями наглухо застегнутый. Валя и ребята мои не в счет. Это семья. Там абстрактные и серьезные разговоры не допускаются. То есть в твоем (да и в моем, когда я с тобой) смысле серьезные. Там серьезным другое называют.

Борис Александрович давно уже сидел за столом и молча слушал. Пусть поговорит. Смотри, как волк в клетке, взад-вперед ходит. Это у него переходный процесс. Нельзя же сразу из его жизни на мою переключиться.

- Я никак не могу понять тебя, Борька. Почему ты живешь один? Ну, ладно, с твоей законной расстались, обратно не склеишь. Расстались-то из-за Лены. Тоже не понимаю. Двадцать лет обходились, вроде притерлось. И вдруг на старости лет развод. Если уж развелся, то почему Лена не с тобой? Иначе на кой разводиться было?

- Не люблю я об этом говорить, Сережа. Ты же знаешь, исповедей не терплю. А что тут скажешь? Все просто: стар стал. Двадцать лет украдкой любить

- одно, а ломать жизнь, заставить немолодую уже женщину бросить какую-никакую, а семью – другое. Не решился. Если совсем честно, то и заговорить об этом побоялся, побоялся услышать, что не хочет. Так и кончилось. Разрыва не было, постепенно кончилось, само собой.

- Не терпишь, не надо. Давай ужинать. Налей мне. Э, да у тебя руки дрожат, я сам налью. Я люблю у тебя эти зеленые бокалы с вензелями. Всегда покойницу барыню вспоминаю. Не любила она меня, плебея и выскочку. А я ее любил. Давай-ка первый за нее выпьем. Уже лет двадцать, как она скончалась, или больше?

- Летом семнадцать исполнилось.

- Семнадцать так семнадцать. Встанем.

- Врешь ты, Сережка, не за то она тебя не любила, что плебей, и даже не за то, что выскочка. Она детей любила, мальчишек, независимо от возраста. Отец мой всю жизнь мальчишкой был, да и я взрослым так и не стал. Тебя она за взрослость не любила, за целеустремленность раннюю.

- Согласен. Она сама взрослая была. Поэтому вас, мальчишек, и любила. Жалела и любила. А меня не пожалеешь. Ладно, Борис Александрович, будем ужинать. За таким столом болтать грех. Нельзя отвлекаться.

Кофе после ужина, как всегда, варил Сергей. В двух маленьких джезвах, крепкий и сладкий.

- А тебе кофе можно? Может, лучше чаю?

- Мне уже все можно. Я у тебя сигарету одну стрельну, с кофе выкурю. У тебя, небось, Кент или Мальборо.

- Кент. Коньячок, естественно, отдельно. Не выношу, когда коньяк в кофе наливают. Оба продукта портят. Ну что ж, Борька, теперь и поговорить можно. С чего начнем?

- Расскажи сперва о Швейцарии, ты ведь в Швейцарии был?

- В Швейцарии. Скучная страна. Чистенькая и богатая до противности. И люди все чистенькие и богатые. Знаешь, даже контрастов проклятого капитализма нет. Трущоб нет, бедных нет, безработных нет. То есть они есть по официальной статистике, но на самом деле нет. В точности наоборот тому, что у нас. Швейцарское гражданство получить труднее, чем какому-нибудь диссиденту от нашего освободиться. Никаких черных эмигрантов из недоразвитых стран, как в Англии, никаких дешевых рабочих рук из Югославии, Турции, как в Германии. Вот туристам всегда рады. И не только богатым. Хотя, конечно, там все дороже, чем в какой-нибудь Испании или нашей Болгарии, так что в среднем турист в Швейцарии побогаче, чем в других странах. Но все равно их – миллионы. Много стало в мире богатых людей, может даже слишком много. В других странах хоть контрасты есть, глаз отдыхает. А в Швейцарии нет, скучно. Хорошо еще города друг на друга не похожи. Берн – город строгий, официальный. Женева – самый нешвейцарский город: международные конференции, встречи, полно журналистов, бывает даже весело. Цюрих – город солидный, финансовый. Кстати, я тебе «Ленин в Цюрихе» привез, Александра Исаевича. Остальное – триллеры, детективы, журнальчики. А это – серьезно. Ты не читал раньше? В самиздате его, по-моему, не было.

- Не читал. Отрывки небольшие по радио слышал.

- Прочти. Любопытно. Злой человек этот Нобель Прайз Уиннер. Злой, одержимый и гениальный. И как ни злится, а видно, что к Владимиру Ильичу с некоторой симпатией, вернее с пониманием относится. Может быть потому, что сам на него похож. А? Как ты думаешь, был Владимир Ильич злым, одержимым и гениальным?

- Только не гениальным. В чем его гениальность? В философии? «Материализм и эмпириокритицизм» примитивен и бездарен. В современной ему науке ничего не понял. Писал он плохо, скучно, псевдологично.

- Постой, Борька, я и не говорю, что он гениальный философ, ученый или писатель. Я думаю, что он был гениальным политиком. Ну, не гениальным, не подходящий это эпитет для политики, а умным и хитрым. Революция-то получилась. Вся эта камарилья вокруг него, троцкие всякие, бухарины, зиновьевы, дзержинские его слушались, нехотя, а слушались. И НЭП вовремя придумал. Из такого нужника страну после революции и гражданской войны вытащил. Только вот Иоську остановить не успел. Но здесь объективные обстоятельства: с прогрессивным параличом не поспоришь.

- Какая революция? Поразительный подбор случайностей, позволивший слабой, ничтожной по численности партии, представлявшей городскую левую интеллигенцию и полуинтеллигенцию, захватить власть...

- Случайностями надо уметь пользоваться. Конечно, эсеры или кадеты были посильнее. Но у большевиков были зато лозунги: кончай войну, земля крестьянам, Брестский мир Ленин заключил. Ведь почти весь ЦК был вначале против, Троцкий против, Дзержинский против, даже Иоська против.

- Какие лозунги? Одна демагогия. «Мир народам!» И вместо нескольких месяцев войны с окруженной Германией (ведь американцы уже вступили в войну, и дураку было ясно, что Германия при последнем издыхании), четыре года гражданской войны, окончательно разорившей Россию. А что касается «Земля – крестьянам!», то землю дали, а через год – продразверстка и отняли все, что на этой земле вырастили.

- Все ты правильно, Борис Александрович, говоришь, но не о том. Чтобы оценить политика, надо понять его цель. Для Ленина и большевиков единственная ближайшая цель была власть: захватить власть и удержать ее. Без власти нечего и мечтать о главном: начать эксперимент по созданию нового научно обоснованного общественного строя. Ведь стоит начать в России и сразу – неостановимая мировая революция. А в семнадцатом году маленькая партия в 150- миллионной России могла прийти к власти только с помощью демагогических лозунгов. И то ведь сразу не очень получилось, пришлось на первых порах поиграть в демократию, дать место другим партиям. Но уже через несколько месяцев остались только левые эсеры. С ними не так просто было разделаться, уж очень были сильны и популярны. Уничтожение левых эсеров тесно связано с немцами и с Брестским миром. Тут такой клубок получается, не сразу распутаешь. Ты прости, что я это тебе говорю, ты и сам все знаешь, я конспективно, чтобы продемонстрировать ленинскую, ну, ладно, не гениальность, а, скажем, талантливость. Не так легко было принять решение. Ведь до самого последнего момента, до своего выступления 15 марта на Четвертом Всероссийском Съезде Советов, где было объявлено о заключении мира с немцами и ратифицирован мирный договор, Ленин продолжал неофициально вести через Рейли переговоры с англичанами и сказал Рейли о принятом решении на ступеньках Большого театра за несколько минут до своего выступления. В марте восемнадцатого года Ленин не мог не понимать, что Германия войну проиграет. Не заключай мира с немцами – и советское правительство будет признано Англией и Францией, никакой гражданской войны. Почему же было принято другое решение? А потому, что перед окончательным поражением немцы могли успеть сбросить большевиков. Потом будет все в порядке, но уже без большевиков у власти. А если не успеют, если русская армия с помощью большевиков остановит немцев, то главной силой в победившей России станет армия, а не большевики. Итак – мир с немцами. Старая армия окончательно разрушена, почти все офицерство и унтер-офицерство против слабого московского правительства, гражданская война неизбежна. Но главная опасность для Ленина не здесь. Главная опасность – левые эсеры. Они популярны, они все еще сильнее большевиков. Но, слава богу, они против мира с немцами. А на заводах рабочие миру рады. Так пусть же эсеры сорвут недавно объявленный мир. И через день после открытия Пятого Всероссийского Съезда Советов, на котором противостоят друг другу большевики и левые эсеры, первый заместитель Дзержинского левый эсер Блюмкин с мандатом, подписанным Дзержинским, входит шестого июля в здание Германского посольства и убивает посла, графа Мирбаха. Объявляется, что это провокация левых эсеров, их верхушку во главе со Спиридоновой арестовывают, вооружают рабочие отряды, и через два дня, девятого июля левые эсеры исключены из правительственной коалиции, левых эсеров нет, вся власть в руках большевиков. А как ты думаешь, что сделали с Блюмкиным?

- Расстреляли, наверное.

- Конечно, расстреляли, но это сделал Иоська в 28 году. А до этого товарищ Блюмкин с успехом работал в качестве заместителя начальника Чека (потом ОГПУ) Украины. Вот какие пироги! Нет, все-таки гениальный политик. – Очень гладко у тебя получается. Так уж он все рассчитывал заранее? Но даже если все это так, какая же это гениальность? Какой талант? Изворотливость, хитрость, отчаянность. Так можно сказать о любом преступнике. Нет, я верю Пушкину: «Гений и злодейство – две вещи несовместные».

- В политике нет злодейства. История человеческого общества не знает понятия «хорошо» или «плохо». Сказать, какое историческое событие хорошо, а какое плохо, невозможно. Никогда нельзя утверждать, что, мол, в противном случае было бы лучше. История не прогнозируется, это тебе не наука. Я это ответственно говорю, как директор Института истории и археологии Академии наук.

- Не верю. Всякий знает, что такое – хорошо и что такое – плохо. Даже Маяковский знал. Твоя точка зрения очень удобна. Любую мерзость можно оправдать, особенно собственную. Кстати, давно хотел тебя спросить. Зачем ты подписал это отвратительное письмо о Сахарове? Ты прекрасно знаешь, что в нем неправда. Неужели тебе самому не совестно? А за границей? С тобой не перестают здороваться? И не говори, что нельзя было не подписать. Капица не подписал. И не только он.

- Ладно, поговорим об Андрее Дмитриевиче. Я так и думал, что ты вспомнишь это письмо. Во-первых, я не Капица. Капица – ученый, за это и ценится, он к тому же беспартийный, его нельзя из партии исключить. А я не ученый. Я – академик, директор и референт ЦК. Мне надо играть по правилам, а то быстро вышибут.

- Ну и что, пускай вышибут. Академические пять сотен останутся. Из Академии не выгоняют, даже Сахарова не выгнали.

- А мне пять сотен мало. И Вале мало. Да и тебе нужно, чтобы я наверху оставался. Кто тебе книжки привозить будет? А кто Соне в пятьдесят втором помог, когда ее мужа по делу врачей посадили? Кто ее на работу устроил? Кстати, я ей из Швейцарии в Тель-Авив звонил. Просила тебе привет передать. Там все, кто у Сталина или у Гитлера пострадали, повышенную пенсию получают. Яша практикует, он ведь хороший врач, вполне конкурентоспособный. Ты спрашиваешь, здороваются ли со мной за границей. Здороваются. Плевать им на Сахарова. Я же большей частью с политиками общаюсь. Да ведь и физики спокойненько к нам приезжают. За дармовые увеселительные прогулки в Самарканд и банкеты за счет Академии Наук девяносто, как говорят в ЦК, процентов их ученых купить можно. С президентом и вице-президентами милуются, а те все письма о Сахарове, о Солженицыне подписывали. Чего ж ты от меня хочешь?

Он все-таки разозлился. Как выворачивается, сукин сын! Стыдно, потому и злится.

- А ты сам, Борька, думаешь, – намного лучше? Ну хорошо, я с твоей точки зрения подонок, лживые письма подписываю, на партсобраниях сижу, в Верховном Совете руку по команде поднимаю. Так ведь за это я – номенклатура! Я не только сам хорошо живу, я людям помогаю. В институте у меня порядочные люди могут работать. Комиссаров своих и сексотов я в узде держу. Могу держать. Почему? Потому, что я – референт ЦК, академик, звездочку и депутатский значок ношу, письма о Сахарове подписываю. А ты? Чем ты гордишься? Тем, что удержался, даже на войне в партию не вступил? А в профсоюз вступил. Ты член профсоюза и хоть раз в год на собрании сидишь, голосуешь. Чем это честнее и порядочнее? «Приводной ремень партии!» Я против Сахарова письма подписываю, а ты – за него -подписываешь? В августе шестьдесят восьмого ты вышел на Красную площадь протестовать вместе с Горбаневской и Литвиновым? Нет, ты сидишь и помалкиваешь. Ты скажешь: писем не пишу и на площадь не выхожу, потому что бессмысленно. Правильно. А для меня бессмысленно не подписывать лживые письма о Сахарове.

- Опять врешь, Сергей. Сам знаешь, что врешь. Я, конечно, не святой и не герой. Но все же я лучше тебя. Я лгу меньше. И не делай вид, что ты разницы не понимаешь. Все ты понимаешь! Да, ты помогаешь людям. Это ничего не меняет. То, что ты, умный и способный человек, чуточку сглаживаешь в немногих конкретных случаях пороки и преступления этой отвратительной системы, ни в коей мере не компенсирует вреда, который ты приносишь тем, что поддерживаешь ее. Вы все – циничные талантливые слуги ваших (и наших) хозяев, беспросветно бездарных, маразматических функционеров на верхних ступеньках иерархии, продлеваете существование нашего прогнившего уродливого общественного строя. Неужели ты не понимаешь, что через сорок-пятьдесят лет тебя и твоих хозяев забудут, а Сахарову и Солженицыну будут стоять памятники, в их честь будут названы города и площади.

- Это ты правильно говоришь. Памятники стоять будут, города переименуют. Может только не через сорок лет, а попозже, хотя ручаться нельзя. Знаешь, как в анекдоте: город Горький переименовали в город Сладкий. Так ведь в честь кого только площади, улицы, города не называли. В Москве есть Каляевская улица, в Ленинграде – улица Желябова. Да мало ли их? А кем они были? Террористами, ничем не лучше сумасшедших подонков из «Черного Сентября». Ради непродуманных, туманных, мальчишеских иллюзий они готовы были убивать и убивали не только лучшего царя в российской истории, но и совершено незнакомых им случайных людей. Это они остановили первого марта 1881-го года начавшееся за двадцать лет до этого великое движение России от рабского чиновничьего крепостнического государства к нормальному цивилизованному обществу европейского типа. Ты прав, будет когда-нибудь город Сахаров. История глупа. Давай посмотрим с тобой без эмоций, пользуясь корой, а не подкоркой, кто такой Андрей Дмитриевич, что он хочет, что предлагает. Ты хоть читал его статьи, письма?

- Все, что в самиздате было, читал. И по радио слушал. Все, что он говорит, правда. Не станешь же ты отрицать, что правда.

- Конечно, правда. Как в известной хохме: «Лучше быть богатым и здоровым, чем бедным, но больным». Ты же умный мужик, Борька. Неужели ты не видишь, что твой Сахаров полностью советский человек, демагог, и что все его писания – пустая болтовня, ничуть не лучше речей наших маразматиков из политбюро. Нет, я его с теми не сравниваю, он верит в то, что говорит правильные и важные вещи, он бескорыстен, он безрассудно смел, ему памятник поставят, а тех подонков забудут. Он, к тому же, говорят, хороший физик. Но все, что он пишет о политике, о так называемых «правах человека» (тебе этот штамп не надоел? Чем он лучше официальных лозунгов и движения «борцов за мир»?) все – демагогия и пустозвонство. Прежде всего, кому он это пишет? Сначала писал правительству, вождям. Ты меня прости, но интеллигентного человека на шестом десятке лет советской власти, серьезно обращающегося с увещеваниями к людям, забравшимся на верхушку нашей иерархии благодаря тому, что они достаточно успешно владеют методами и психологией пауков в банке, я иначе, как наивным идиотом, назвать не могу. Теперь, что он пишет? Что лучше договариваться о контролируемом разоружении, чем тратить миллиарды на неконтролируемое вооружение? Что лучше позволить людям проявлять инициативу, так как свободные люди лучше работают? Что лучше не сажать «инакомыслящих» и диссидентов, так как это противоречит нашей конституции? Что лучше демократия, чем тоталитарный общественный строй? Да, конечно, лучше. Только как это сделать? Как это сделать в стране, где уже существует сложная иерархия рабов, где все рабы сверху донизу? Где существует партия, насчитывающая восемнадцать миллионов членов? Где десять процентов взрослого населения – сотрудники КГБ или МВД, а двадцать – алкоголики? Где самая большая армия в мире, а из половины взрослого населения любой мужчина может быть в любой момент в эту армию призван. И, самое главное, где подавляющее большинство людей, что бы они ни говорили, как бы ни ругали беспорядки, коррупцию, дороговизну, нехватки, на самом деле поддерживают эту систему и не хотят предлагаемых Сахаровым изменений. Кем бы Андрей Дмитриевич себя ни считал, то, чем он занимается, есть политическая деятельность. Он – политик. А политик не имеет права просто говорить: «Вот это, это и это – очень плохо, а вот так, так и так – было бы хорошо». Нужно знать, что надо делать сейчас, сию минуту, чтобы прийти к этому «хорошему». И бессмысленно восклицать: «Ах, коллективизация была ошибкой! Ах, нужны свободные выборы вместо нашей комедии! Ах, нужны суды, независимые от государства и партии! Ах, мы тогда-то, тогда-то и тогда-то наделали глупостей!» Плевать на то, что было раньше. Важно то, что есть сейчас. Прошлого не исправишь. Политик каждый день должен исходить из сегодняшней ситуации. Очень просто сказать: «В США три миллиона фермеров кормят всю страну и четверть остального мира, а у нас... Ясно, что у нас. Надо перейти на американский путь развития сельского хозяйства». А как перейти? Куда деть миллионы людей, руководящих сегодняшним сельским хозяйством? Что будут делать райкомы, обкомы и другие комы? Откуда взять миллионы хозяев? Да и можно ли «пустить сельское хозяйство по другому пути», не затронув всей хозяйственной и политической структуры огромного государства? Это все равно, что ради эксперимента для половины автомобилей в Москве ввести левостороннее движение. За шестьдесят с лишним лет у нас действительно создан новый, никогда ранее не существовавший общественный строй. Я не знаю, как его назвать, может быть – рабовладельческий строй без свободных людей: все рабы, но на разных ступеньках лестницы. И очень многих этот строй устраивает. Есть очень удобные ступеньки. Конечно, это сейчас устраивает, все воспитаны, обработаны и обтесаны. Как в «Брейв нью уорлд», помнишь? Ревматическая, закостенелая, инерционная структура. Но – существует, держится, работает. Попробуй вытащить не ту шестеренку, и все рассыпется. Вся лестница сломается. И нескрепленные партией, армией, КГБ рабы такую кутерьму устроят, что тот же Сахаров о Иоське с тоской вспоминать будет. Ух, давно я таких речей не закатывал. Куда там в ЮНЕСКО! Давай лучше выпьем. Выпьем хоть за Андрея Дмитриевича. Все-таки хороший человек, хотя и глупостями занимается.

- Ладно, выпьем. За Андрея Дмитриевича Сахарова. Говорить ты, конечно, здорово научился. Но врешь, все равно врешь. Что ж, по- твоему все беспросветно, никаких надежд, так до скончания века по Орвелу и Хаксли жить будем? А Германия? Куда уж тоталитарнее быть, а смотри – десяток лет, и ФРГ вполне нормальное государство.

- Нашел с кем сравнивать! Гитлер был двенадцать лет, он только начал людей переделывать (ведь переделать надо не сотню тысяч эсэсовцев, а многие миллионы основного населения), как войну проиграл. А наши – уже седьмой десяток. Немцам повезло. Наверное, в последний раз в истории человечества фашистскую систему в мировой державе смогли уничтожить благодаря войне. Теперь с атомными и водородными не очень повоюешь! Уничтожить, конечно, можно, но не с кем и некому будет нормальное общество устраивать. А что касается беспросветности – нет, не беспросветно. Только изменения могут быть медленные и только сверху. Да они уже идут постепенно. С флюктуациями, то вперед, то назад, но, в среднем, система с годами становится мягче, податливее. Стареет. И очень постепенно на нижние (пока) ступеньки номенклатуры пробираются более разумные, профессионально образованные люди, думающие не только об удобном кресле для своей задницы. Отпускать за границу, на время или совсем, стали. Мало, с преодолением страшных бюрократических барьеров, но стали. И сажать невинных людей перестали.

- Как это перестали? Сколько невинных людей в лагерях и психушках! Ты что, совсем на своих зияющих высотах на грешную землю не смотришь?

- Боречка, какие же они невинные? Это при Иоське невинных сажали. И то не бессмысленно. Новый строй создавали. Человек, каждый человек, должен был рабом стать. Не внешне только, а внутренне. Каждый человек должен был узнать, что он – никто, а Государство – все, что он маленький винтик, что все решают наверху, что с ним все можно сделать. Хаотические (на вашем ученом языке – стохастические) репрессии – лучший и самый быстрый способ создания такого общества. А теперь невинных не сажают. В рабовладельческом обществе преступник каждый, кто демонстративно ведет себя, как свободный человек. Они говорят вслух, (а не как мы с тобой, вдвоем, за закрытыми дверьми) и пишут то, что думают. Они дают интервью, не спрашивая разрешения. Если Сахаров, Буковский, Щеранский не преступники, то жизнь миллионов людей

теряет смысл. Конечно, теперь сажают только виновных. Скажи спасибо, что сажают так мало и наказывают так мягко. Что значат тысячи в эпоху развитого социализма по сравнению с миллионами в эпоху недоразвитого? Это я тебе объяснил, почему они преступники с точки зрения системы. Но то, что они делают, вредно и с твоей точки зрения. Они мешают тому медленному постепенному движению в сторону более разумного, более мягкого, если хочешь, более свободного и нормального общества, которое началось в марте пятьдесят третьего, когда пауки на самом верху увидели, что, если продолжать по-старому, то они сожрут друг друга без остатка. Это движение может быть эффективным только за счет давления сверху, пусть не с самого верха, но обязательно сверху. А они мешают. Так же, как мешали народовольцы после отмены крепостного права.

Как говорит! Нет, недаром такую карьеру сделал. Неужели все эти хитроумные рассуждения ему только для самооправдания нужны?

- Слушай, Сережка, скажи мне, только честно скажи, не «с точки зрения системы», не «с моей точки зрения», а честно. Ты действительно веришь в то, что говоришь? Веришь в то, что честные, смелые и свободные люди приносят вред, а умные карьеристы, устроившиеся на не низких ступеньках иерархической лестницы, помогают постепенному исправлению нашей уродливой системы? Веришь в то, что деятельность Сахарова и ему подобных (хотя, видит бог, мало ему подобных) только мешает? Ведь хорошо уже то, что они стольким людям глаза открывают. Разве «Архипелаг Гулаг» не замедлил (хотя бы только замедлил) рост «соцлагеря» в мире?

- На последний вопрос отвечу: глаза открывают только тем, у кого они уже открыты; рост соцлагеря «Архипелаг Гулаг» не замедлил, его водородные бомбы и крылатые ракеты замедлили. А что касается того, во что Сергей Лютиков верит, то разреши сначала еще выпить. Ты ведь хочешь, чтобы честно, а разве трезвым можно честно? Я выпью и помолчу немного, пока не подействует. А тебе пить не надо. Ты мне лучше стихи почитай. Что-нибудь из военных. Теперь ведь тебе читать эти стихи некому, а читать, небось, хочется?

Сергей налил почти полный стакан коньяка, не спеша выпил. Встал, походил немного, сел в кресло, ноги вытянул.

- Почитай, Борька, я потом тебе честно скажу.

- Ты прости, Сережа, не хочется мне читать. Я теперь только себе самому и не вслух иногда читаю. Помолчим лучше.

Помолчали.

- Жаль, что не хочешь. Ты ведь знаешь, Борька, я в стихах мало что понимаю. Читаю иногда модные, чтобы в курсе быть. Мне с Валей разные дома посещать приходится. И дамы везде разные, и литература у всех разная. В дипломатических и внешнеторговских домах надо тамиздатовских знать, или хоть не знать, а иметь представление, – Бродского, Горбаневскую. В цековских – Рождественского, Солоухина. Академические дамы сейчас Вознесенским и Ахмадулиной увлекаются. Раньше – Евтушенко, но он, говорят, совсем плохо писать стал. Я слыхал, что в диссидентских домах другие в моде, – Тарковский, например, но я там не бываю. И те стихи мне в одно ухо входят, из другого выходят. Может, просто стар и туп. А твои действуют. Это что, потому что твои, или потому, что ты действительно настоящий поэт? Ты настоящий поэт, Великан?

- Нет, не настоящий. Настоящие – это Пушкин, Тютчев, Блок. Пастернак. И Твардовский и еще несколько, которых ты не знаешь. А я не настоящий поэт и ученый не настоящий. А тебе нравятся, потому что, во- первых, они мои, во-вторых, я искренен, и ты это знаешь, и в-третьих, я хорошо их читаю. А на самом деле стихи неважные: форма архаична, рифмы стандартные, все, что говорю, можно было бы сказать и прозой.

- Скажи, пожалуйста, какой скромный! Я, мол, не настоящий по сравнению с Пушкиным.

- А с кем сравнивать, с Демьяном Бедным? Ладно, хватит об этом. Ты мне не ответил.

- Это насчет веры? Ни во что я не верю, Борька. Я, понимаешь, атеист. Настоящих атеистов в мире мало. А у нас почти и нет совсем. Все себе какой-нибудь суррогат выдумывают, сознательно или бессознательно. Сверху подсовываемый суррогат мало от чего спасает, но многие цепляются. Или просто не думают. Каждый, конечно, хоть раз подумал, но стало так страшно, что запрятал в подкорку. Лучше Федора Михайловича не скажешь: «Если Бога нет, то какой же я капитан?» Помнишь? Или там «штабс-капитан»? Это значит, если Бога нет, то все бессмысленно. Нет ни правды, ни лжи, ни хорошего, ни плохого. Смысла нет ни в жизни, ни в смерти. Я сказал, я ни во что не верю. Соврал. Я в себя верю. А я – это и мысли мои, то, что мне интересно, меня занимает, мне приятно. Пока живу, хочу, чтобы мне было хорошо, то есть, чтобы не было плохо. Ведь хорошо – это и значит не плохо. А то, что я стараюсь другим плохо не делать, так это тоже для себя, чтобы не мучиться. Совесть есть. Так устроен. Физиология. Тебе лучше знать. А насчет Сахарова, – верю, что он мне и себе, то есть тому делу, ради которого старается, вред приносит. А карьеристы, как ты говоришь, вроде меня – пользу. Хотя опять-таки смысла нет ни в чем. Вот тебе и все кредо Сергея Лютикова, академика, депутата и т.д. и т.п. Я, Борис Александрович, сейчас позвоню от тебя. За мной Володя приедет, я предупредил. А то уже первый час.

- А что, академическая автобаза пьяных академиков по ночам домой возить тоже обязана?

- Володя из дома приедет на своей. Ты за него не волнуйся, в убытке не будет. Давай лучше коньяк допьем. То есть я допью, а ты так, на донышке. Уехал. Выговорился. Так всегда. И каждый раз оправдывается.

О разговоре сегодняшнем думать не хотелось. Что об этом думать? Все давно передумано. Борис Александрович не спеша убрал в комнате и на кухне, вымыл посуду. Он последнее время заметил: становится педантом. Все должно лежать на своем месте. Завтра лекции нет, в институт можно не ходить. В сережином свертке пять упаковок нитросорбида американского, французский аспирин (от нашего изжога), журналы, Форсайт, Солженицын. Перелистал Тайм. Читать не хотелось. Лег, не раздеваясь. Сегодня хорошо, устал, выпил, даже курил, а не схватило. Завтра, наверное, скажется.

Долго лежал, вспоминал, стихи про себя читал.

 

2.

Июнь сорокового. Осталось совсем немного до каникул. В последнем ряду Большой Зоологической тепло, и голос лектора, пересказывающего четвертую главу «Краткого курса», почти не мешает думать. Лекции по марксизму Борис не слушает. За сутки перед экзаменом вызубрит эту несложную формалистику с тем, чтобы на другой день начисто освободить от нее голову. Собственно говоря, надо бы послушать и кое-что записать. Этот пустозвон любит, чтобы отвечали его словами по конспектам. В крайнем случае можно будет взять конспект у Иры. Борису надо получить пятерку. Он твердо решил: весеннюю сессию всю сдаст на пятерки. Тогда они не смогут не дать ему сталинскую стипендию. А это значит – меньше унизительных пятирублевых уроков, больше времени на настоящую работу и на Иру.

Борис посмотрел вниз. Как всегда, сидит в первом ряду, прилежно конспектирует. Аккуратный узел косы, строгий пробор, простенькое серое платье. Такая примерная тихая студентка-общественница. Староста курса. Безжалостно записывает и передает в учебную часть фамилии прогульщиков. Их приему не повезло, как раз с этого года посещение лекций стало в МГУ обязательным. Даже Бориса два раза записывала. Правда, это не имело никаких последствий. Замдекана еще не придумал, как наказывать за прогулы. В конце первого семестра на микробиологическом практикуме она подошла к Борису.

- Слушай, Великанов, у меня что-то не в порядке с микроскопом. Не посмотришь?

И улыбнулась ему. Борис вдруг увидел: не только губы, но и глаза улыбаются. Идеально белый халат явно не из практикумовской кладовки, сшит по фигуре и фигуру эту неназойливо подчеркивает.

- Сейчас подойду, только препарат дорисую.

Микроскоп был в порядке, просто слегка вывернут объектив. Ира потом сказала, что объектив вывернула нарочно. Обидно было, что Борис не обращал на нее внимания.

Ребят на курсе и с самого начала было немного. Половину призвали во время тимошенковского набора. Осталось человек пятнадцать, кто по здоровью, кто по «анкетной инвалидности». Бориса тоже вызвали в военкомат. Однако мандатная комиссия Бориса не пропустила. В графе «Есть ли репрессированные родственники?» он написал: «Отец арестован в 1937 г., осужден на 10 лет по 58 ст.» – «Гениальный вклад товарища Сталина в марксистско-ленинское учение...»

Борис снова перестал слушать. Сегодня вечеринка у Люськи Зыбиной. Он опоздает. В комаудитории вечером лекция Морозова о Шекспире по абонементу «Классики мировой литературы». У Бориса несколько абонементов. Пожалуй, самый интересный – «Античная философия». Дынник читает слегка по- дамски, с неглубокими эмоциями, но много фактического материала. Он твердо решил изучать философию. До сих пор только в девятом классе читал в Тургеневке Ницше по-немецки: «Also sprach Zaratustra» и «Menschliche und Ubermenschliche».

Но ведь это скорее беллетристика, чем философия. Пробовал читать Спинозу, не осилил. Надо с самого начала, с греков. А «Мировая литература» пока довольно скучно. Аникст прочел две лекции о Гете и о Гейне. Борис любит Гейне, и стихи, и прозу. А у Аникста сплошная социология. Говорят, Морозов – это настоящее. Тем более, что Шекспира Борис не понимает: пустословие, напыщенность. Наверное, Толстой прав. Может быть плохие переводы. Надо бы как следует заняться английским.

Вокруг зашумели. Борис поднял голову. Лекция кончилась. Он быстро сбежал вниз, догнал Иру.

- Я к Зыбиной сегодня попозже приду. Не уходи без меня.

- Опять абонемент? Смотри, Борька, провожатые найдутся.

Вечеринка у Люськи была в самом разгаре. Уже крутили патефон. Юрка Сережников с Ирой, фасонисто изгибаясь, танцевали модный вальс-бостон. Борис выпил штрафную, присел в углу стола. Закуска стандартная: винегрет, колбаса, селедка.

Поздно ночью медленно шли через всю Москву от Остоженки к Ириному дому на Земляном валу. Борис попробовал заикнуться о лекции Морозова, потом всю дорогу молчал. Когда Ира раздражена, лучше с ней не разговаривать. Перед домом немного смягчилась. От Земляного до Лихова можно, не спеша, дойти минут за сорок. Борис не спешил. Легко бормотались стихи.

 

Старой тоской источенный,

Вновь недовольный собой,

В теплые летние ночи

Я возвращаюсь домой.

Грустью охваченный заново,

Полон одною мечтой,

Верно похож я на пьяного, -

Длинный, нескладный, смешной.

Рядом машины проносятся,

Шинами шумно шурша.

Люди с улыбками косятся,

Мимо меня спеша.

Мне же мерещится снова

(В строчки толпятся слова),

Как у подъезда пустого

Руки ее целовал.

 

Смотри-ка, даже аллитерация получилась! Завтра надо будет прочесть Ире. Может быть, пригласит вечером к себе и выгонит сестру погулять. Солоноватый вкус мягких губ и доверчиво отданная грудь под ладонью. Голова кружится. Странные сложились у них отношения. Временами Ира казалась ему единственной, желанной, все понимающей. В редкие минуты спокойной близости он мог говорить обо всем, что волновало. Почти обо всем. Ира не выносила разговоры о политике. Недавно Борис прочел ей о том, что мучило:

 

Отсрочить конец любою ценой,

Поцарствовать только вновь.

За это и льется теперь рекой

В Европе чужая кровь.

Оправдываясь все грубей

Потоками лживых слов,

 

На гибель свою, сами себе

Откармливают врагов,

Чтоб только хоть миг за собой вести

Обманутые стада...

В политике подлость можно простить,

Но глупость – никогда!

 

Ира страшно рассердилась:

- Мальчишка! Что ты понимаешь? Первокурсник несчастный! Дядя Ваня говорит (и не только он говорит, ты знаешь у каких людей дядя Ваня бывает), что это очень хорошо, что немцы французов и англичан раздолбали. Все над ними смеются. Мы и немцы единственные сильные сейчас государства. Мы это на Халхин-Голе показали, а немцы сейчас. Теперь ясно, что никакой большой войны не будет. Просто мы с немцами наведем в мире порядок. В Польше и Прибалтике уже навели.

Ирин дядя, Иван Андреевич Чернов, большой, румяный, всегда в хорошем настроении, был придворным кремлевским фотографом. В «Правде» под фотографиями вождей всегда стояло: «снимок И.А.Чернова». После этого разговора неделю были в ссоре. Больше Борис крамольных стихов Ире не читал. Как сказано у Чехова: «А об умном можно поговорить и с мужчинами».

 

3.

Началось! Последнюю неделю перед 22 июня Борис места себе не находил. Бибиси каждый день передавала все новые сведения о концентрации немецких войск на советской границе. 13-го июня – идиотское «Сообщение ТАСС» о провокациях английских поджигателей войны, распространяющих слухи о готовящемся нападении Германии на Советский Союз с коварной целью поссорить нас с немецкими друзьями. Рано утром 22-го Борис поймал Лондон. Разбудил Елизавету Тимофеевну. Ее первые слова:

- Значит в этом году к папе не поедем.

Речь Молотова в 12 часов. Бесцветный, усталый голос. Монотонно, без ударений. И лейтмотив: мы не давали повода, никаких претензий к нам не может быть. Какие нехорошие люди, не предупредили, не объявили войны. И необычное начало: «Мужчины и женщины, граждане Советского Союза». И даже конец, не повышая голоса, без восклицательных знаков: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами».

Борис ходил взад-вперед по комнате, не мог успокоиться. Произошло нечто огромное, сразу сделавшее все остальное еле заметным и не очень важным. Стук в дверь. Елизавета Тимофеевна:

- Войдите, пожалуйста.

В дверях стоял Матусевич. Они жили в одной квартире уже почти четыре года, и ни разу ни сам Матусевич, ни его жена Галя, ни маленькая Марина не заходили в комнаты Великановых. Встречались на кухне, в прихожей, в коридоре. Всегда вежливо здоровались, никаких коммунальных конфликтов. Это всех устраивало. Борис понимал: люди тихие, в меру интеллигентные, а заводить дружеские отношения с семьей врага народа смысла нет.

- Здравствуйте, Елизавета Тимофеевна. Здравствуй, Боря. Слыхали, конечно. Вот мерзавцы! Вероломно, договор нарушили. Даром им это не пройдет. Мы их быстро образумим. Как в песне поется: «Малой кровью, великим ударом!» Война, думаю, долго не продлится. Месяц, два, от силы полгода. Но что я хочу сказать, Елизавета Тимофеевна. Теперь мы все едины. Все, как одна семья. Я, наверное, сразу в армию. Командир запаса, брони нет. Галя с Маринкой одни останутся. Вы, Елизавета Тимофеевна, присмотрите за ними, помогите на первых порах. Галя у меня не очень самостоятельная. Специальности нет. Работать, конечно, пойдет, но много ли наработает? А вы женщина образованная. Когда советом, когда и делом поможете. Я что хочу сказать, мы хоть с вами и не ссорились, но ведь и дружбы особой не было. Друг другу не навязывались. И правильно. Но теперь-то ведь все по другому. Когда плохо, надо вместе.

- Конечно, Евгений Петрович. Да вы присядьте.

- Спасибо, Елизавета Тимофеевна, некогда.

Во второй половине дня над Москвой высоко в небе медленно прошли самолеты. Штук десять. Описали большой круг и улетели на запад. Люди на улицах спорили: наши или немецкие.

Елизавета Тимофеевна сказала:

- Пойдем-ка, Борюнчик, за продуктами. Денег у нас немного, но главное купить успеем.

- Зачем, мама? У нас даже обед на завтра есть.

- Пойдем, сам увидишь.

Увидел. У всех продмагов очереди. Покупали соль, сахар, крупы, мыло. Продавцы и многие прохожие ругались:

- Арестовывать таких надо. Панику разводят. Война через месяц кончится, а они на всю жизнь запасаются.

Они купили немного, только мыло и соль.

- Остального, Борюнчик, все равно не напасешься. Да и денег нет. А люди помнят. Еще с первой войны и, особенно, с гражданской. Война – это голод. И не только война. Как только в стране что-нибудь большое происходит – голод. Военный коммунизм – голод. Коллективизация – голод.

На следующий день Борис с утра пошел на факультет. Суматоха была страшная. Двери парткома, комсомольского комитета непрерывно хлопали. Бориса остановил Юрка Сережников.

- Слыхал? Университетский коммунистический батальон создается. Я записываюсь. А ты?

- Я подожду.

- Впрочем, тебя и не возьмут. Ты же не комсомолец.

- Послушай. Это ты Великанов?

Перед Борисом стоял коренастый, плотный черноволосый парень. Известный всему Биофаку активист, отличник Венька Юнгман с пятого курса.

- Ну, я.

- Мне сказали, ты немецкий знаешь.

- Ну, знаю.

- И говоришь свободно?

- Как по-русски.

- Ты нам нужен. Мы организуем группу МГУ для засылки в немецкий тыл. Агитация, подготовка революционных выступлений и, само собой, если до этого дойдет, диверсии. У нас есть даже один парень, Берлин знает, как свои пять пальцев. Родители в посольстве работали. Не исключено, что пригодится. Давай в партком, там с тобой поговорят. В парткоме было полно людей. Шум стоял страшный. Венька, держа Бориса за руку, протолкался к столу, за которым сидел председатель факультетского парткома доцент Князев.

- Вот, Василий Степанович, я Великанова привел (тебя как звать? Борис?). Боря немецкий свободно знает. Сталинскую стипендию получает. Его бы хорошо в мою группу.

- Ты, Юнгман, не суетись. Группа не твоя, а парткома МГУ. Одного знания немецкого языка мало. Я тебе потом объясню. Вы, Великанов, идите. Всем дело найдется.

После войны Борису рассказали. Группу с Юнгманом и другими ребятами забросили в Белоруссию в сентябре сорок первого. Радиосвязь они поддерживали одни сутки. Что с ними случилось, так и не узнали. Никто не вернулся. В первую же неделю после начала войны конфисковали приемник. Вечером пришел участковый.

- На вас числится радиоприемник. Придется сдать. Под квитанцию. Не потеряйте. Не надолго, месяца на три. Война кончится, получите обратно.

Осталось «ЛЧД-радио» – Лопай Что Дают.

 

4.

Конец июня. Вечер. Елизавета Тимофеевна уже пришла с работы (юрисконсульт на полставки в большой овощной базе под Москвой). После ужина Борис, волнуясь и запинаясь, начал:

- Ты знаешь, мама, организуется студенческий отряд. Рыть противотанковые рвы на дальних подступах к Москве. Кажется за Вязьмой. Я записался. Ты же знаешь, мандатная комиссия меня опять зачислила в резерв. Не могу я, понимаешь, не могу. В следующий раз я не напишу о папе. А пока хоть землю рыть.

- Зачем ты меня спрашиваешь, Борюнчик? Разве я могу тебе запретить? Если тебя не будет, мне не жить. Незачем. Ты знай только, я никуда из Москвы не уеду. Если будет полный развал (а он будет, вон как немцы шагают), ты меня всегда найдешь здесь. Если жива буду, конечно. Мы с тобой вдвоем остались.

За Сухиничами на полустанке высадка. Борис спрыгнул в высокую душистую траву. После двух суток в затхлом набитом до отказа товарном вагоне было хорошо вздохнуть полной грудью. Слегка кружилась голова. Целый день тащились по пыльным проселкам. В деревнях у колодцев сразу выстраивалась очередь с кружками, котелками. Кто-нибудь приносил ведро из ближайшей избы. Бабы выходили, смотрели жалостливо.

- Куда ж это вас гонят, молоденьких таких?

Из толпы весело:

- Военная тайна, бабоньки!

- И ружьев не дали. Видно, не хватает ружьев-то.

К вечеру пришли. Большая деревня. Расселили по пустым амбарам, выдали одеяла, соломой набитые подушки. По одному соломенному тюфяку на троих: поперек ложитесь! Разбили на взводы и отделения. Весь биофак – один взвод, курс – отделение. Взводным – Валька Творогов, здоровый длиннорукий сутулый парень с четвертого курса. Известен на факультете. Мастер спорта по джиу-джитсу. Ужинали остатком сухого пайка, выданного еще в Москве. Перед сном Творогов собрал весь взвод – человек пятьдесят – перед своим амбаром.

- Распорядок, значит, такой. Будем рыть противотанковый ров. Разметки уже готовы. В поле за деревней. Ходьбы отсюда минут двадцать. Начало работ в шесть утра. Завтрак прямо в поле, часов в десять, будут привозить. Так что кружки, ложки, миски – с собой брать. Конец работы – семь вечера. Обед, он же ужин, в восемь, по отделениям. Норма – шесть кубов в день на человека. Норма серьезная, так что вкалывать придется на совесть. У нас во взводе я устанавливаю такой порядок: пятьдесят минут работать, десять минут отдыхать. После завтрака двадцать минут перекур. С трех до четырех час отдыха. Все. Командирам отделений взять по два человека и со мной за лопатами и ведрами для воды и жратвы.

В первый же день после завтрака в облаках пыли лихо подкатил грохочущий мотоцикл. Когда пыль рассеялась, увидели: стоит маленький толстый человечек в военной фуражке и, несмотря на жару, в черной комиссарской кожанке. Из-под кожанки высовывалась кобура. Те, кто поближе, заметили: кобура пустая. Высоким голосом, сильно картавя, человечек закричал:

- Всем встать! Ближе, ближе подходите. Товагищи! С вами говогит товарищ Когкин Абгам Наумович. Я начальник и главный инженег стгоительства военных укгеплений, то есть пготивотанковых гвов всего участка. Я отвечаю пегед вышестоящими огганами за пятьдесят километгов укгеплений, а вы отвечаете пгедо мной. Пгедупгеждаю, я человек стгоий, буду взыскивать и наказывать по законам военного вгемени. Агитиговать вас не надо. В тгидцати метгах от вас пагагелльный гов гоют московские габочие. Студенты! Докажите, что вы можете габотать не хуже! Когда кончите, сюда пгидут части непобедимой Кгасной Агмии, они остановят вгага и погонят его обгатно. Гебята! Не Москва ль за нами! Наше дело пгавое, вгаг будет газбит! Под знаменем Ленина, под водительством Сталина, впегед, к полной победе над фашисткими гадами!

И тут же уехал. Через минуту услышали:

- Всем встать! – перед химфаковским взводом.

Самой популярной присказкой в университетском отряде, прекращавшей любые споры и конфликты, стала « Вот пгиедет Когкин, Когкин нас гассудит».

Неделю было плохо. Кровавые мозоли на руках. Мышцы спины и плеч ныли по утрам почти непереносимо. Но уже к середине следующей недели Борис втянулся. Начал давать норму. Вечером уже не лежал пластом, не в силах (да и желания не было) дойти до ведер с супом и кашей. Теперь уминал по две порции с добавками, благо в еде не ограничивали. К концу июня в отряде осталось человек десять так и несмогших преодолеть себя. Кто-то, вспомнив Джека Лондона, назвал их «чечако», – привилось. Деление на «чечако» и «настоящих» было четкое.

Как-то в перерыве после завтрака к студенческому рву подошли трое из рабочего отряда.

- Эй, стюдентики! Небось и лопату держать не можете. Выходи, кто смелый, подеремся. Вроде матч по боксу устроим. Дрейфите?

Молчание. Потом, не спеша, встал Творогов.

- Драться не будем. Без перчаток боксировать, – челюсть свернем, зубы выбьем, а потом отвечать? Побороться можно.

- Ну, давай бороться. Выходи, Никита.

Вышел двухметровый парень. Широкое, заросшее щетиной лицо. Неохватная грудь. Скинул ботинки.

- Босиком сподручнее. Кто из ваших-то?

На «ничью землю» поднялся Валька. Рядом с Никитой казался хлюпиком. На голову ниже, сутулый, плечи вперед, руки плетями. Валька тоже был босиком, в одних трусах.

- Куда ж ты, такой, лезешь? Я ж тебя соплей перешибу.

Никто и уследить не успел. Огромное тело Никиты мелькнуло в воздухе через голову пригнувшегося Вальки и распласталось на лопатках. Никита вскочил.

- Ах ты, мать твою... На быстроту взял. Я и собраться не успел.

Теперь собрался. Руки лопатами вперед, пригнулся, мелкими шажками идет на Вальку. Тот потихоньку пятится. И вдруг бросок вперед налево. Борис увидал: Никита на животе вытянулся, Валька сверху, правую никитину руку за спину вывернул и вверх к шее тянет. Никита губы прикусил, терпит. Потом шепотом (тишина стояла, все услышали):

- Пусти, руку сломаешь.

Больше рабочие студентов не задирали. Так и прожили рядом два месяца, не пересекаясь.

По вечерам взводы смешивались. Часто собирались у физиков. Там была гитара. Один второкурсник хорошо пел Вертинского и Лещенко. Читали стихи. Борис впервые услышал Цветаеву. «Поэма горы» потрясла. Но особенно запало «Вот опять окно, где опять не спят. Может пьют вино, может так сидят, может просто рук не разнимут двое. В каждом доме, друг, есть окно такое». Читали Мандельштама. Борис раньше только слышал: был такой поэт, акмеист, теперь враг народа. Бориса поразило, какие разные стихи: то – изысканные, подчеркнуто отрешенные от сегодняшнего, мелочного, то – с надрывом, полные подавляемого отчаянья: «Я скажу тебе с последней прямотой...». Борис иногда тоже читал. Не любые, конечно. Поражала откровенность разговоров. Парнишка с Истфака интересно проповедовал индийскую религиозную философию. Как-то в конце смены к Борису подошел незнакомый парень с мехмата.

- Ты Великанов?

- Я.

- Говорят, ты стихи пишешь. Понимаешь, наши ребята начали писать гимн отряда. Написали только припев. На мотив «Кони сытые бьют копытами, встретим мы по-сталински врага». А дальше заклинило. Не поможешь?

- Прочти припев.

- Стой под скатами, рой лопатами, нам работа дружная сродни. Землюроючи, матом кроючи, трудовую честь не урони».

- Ладно, завтра принесу.

Вечером быстро сделал песню. Ерунда, конечно, халтура, но все- таки приятно: могу. Песня понравилась. Пели ее часто.

 

Жарким летним солнцем согреты инструменты,

Где-то лает главный инженер,

И поодиночке товарищи студенты,

Волоча лопаты, спускаются в карьер.

Стой под скатами,

Рой лопатами,

Нам работа дружная сродни.

Землю роючи,

Матом кроючи,

Трудовую честь не урони!

Пусть в желудке вакуум, пусть в мозолях руки,

И не раз мы мокли под дождем...

Наши зубы точены о гранит науки,

Опосля гранита глина нипочем.

Стой под скатами...

Что бы ни случилось, песню мы не бросим,

В нас закалка юности жива.

Где ты нас застанешь, золотая осень?

Скоро ли увидимся, милая Москва?

Стой под скатами...

 

Отряд уже третий раз переходил на новое место, сдавая товарищу Коркину аккуратно выкопанные, с покрытыми дерном верхними скатами, участки рва. В середине августа с каждым днем все громче и громче доносилась канонада. Уже никто не обращал внимания на ежедневно прилетающую в одно и то же время и минут двадцать кружащую на не очень большой высоте «Раму». Сперва возмущались:

- Где же наши сталинские соколы?

Иногда через ров перекидывали мостки: шли солдаты. Всегда с запада. Усталые, голодные. Останавливались, просили закурить. Пожилой приземистый солдат присел к ребятам, разлегшимся у ведра с чаем, достал кружку.

- Плесните немного, хлопцы. Сахарку нет?

- А он уже с сахаром, сладкий.

- Да ну? Богато живете.

- Что это, папаша, вы все на восток и на восток наступаете?

- Скажи спасибо, что наступаем, а не там остались. Ты это видел?

(Поднял винтовку). Вот она, родимая, образца 1891 года. Попробуй с ею танк остановить.

- А у нас, что, танков нету?

- Врать не буду, может и есть. Не видал. Я тебе вот что, хлопец, скажу. Уматывали бы вы отсюда скорей. А то, неровен час, немец к вам с востока прикатит. Ты что думаешь, эта канавка его остановит? За чаек спасибо.

Двадцатого августа в разгар работы на краю рва у биофаковского взвода остановился Сергей Лютиков. Борис за эти полтора месяца его видел раза три. Комиссар всего университетского отряда, Лютиков собирал иногда командиров взводов и отделений, но большую часть времени проводил в истфаковском взводе, где, говорят, вкалывал не хуже других.

- Творогов здесь? Послушай, Валерий, отпусти со мной Великанова на четверть часика, дело у меня к нему есть.

Борис поднялся.

- Здорово, Борька. Отойдем к тем кустам, присядем в тени. Поговорить надо.

Сели. Сергей закурил.

- А ты еще не начал? Слушай, Великан, я сегодня в Москву. Отзывают меня. Органы мои родные отзывают. Понадобился я им, значит. Я, конечно, к барыне зайду, привет от тебя передам, скажу, что все в порядке, скоро сам вернешься. Вас дня через три эвакуировать будут. Чтобы к немцам не попали. Драпают наши доблестные, только пятки сверкают. Вывозить вас будут в два приема. Так ты постарайся в первую партию попасть. Шансов больше. И еще я тебе скажу. Теперь такое время подходит, когда твой отец не минус тебе, а плюс. Понял? Из-за него тебя в армию не берут, а немцы, когда первая кутерьма пройдет, не тронут. Не в комсомоле, сын врага народа. Надо только начальный бардак пережить. Так что ты с барыней тихо сиди в Москве, никуда не рыпайся. Я в Москве Соне помогу с ее стариками уехать. Им никак оставаться нельзя. Евреев немцы под корень ликвидируют. Ты только, Великан, героя из себя не строй. Что тебе эти сволочи наверху с их батькой усатым. Чем он ихнего фюрера лучше?

- Так ты, Сергей, уверен, что все кончено? Проиграли войну?

- А ты сам не видишь? Маршируют быстрее, чем по Франции. Держимся пока, потому что страна большая, да в органах народу много.

- А ты как же?

- За меня не волнуйся. Не пропаду. Я ведь ни за, ни против. Я только за себя. Если бы каждый только за себя, люди давно бы в раю жили. И никаких войн. Ну, прощай, Борька. А, может, до свиданья. Жалко мне будет, если пропадешь по собственной глупости. Поговорить будет не с кем.

Ушел. Может и вправду уже войну проиграли. Непонятно. Сталин не лучше Гитлера, но ведь и не хуже. А эти, коричневые, придут, хозяйничать станут. Сергей рассуждает, он всегда рассуждает. Борис рассуждать не может. Знает, что сейчас надо быть со всеми. На демонстрациях противно быть со всеми, на собраниях тошнит быть со всеми. А сейчас нельзя спасать свою шкуру, нельзя пользоваться индульгенцией за отца.

Ночью подняли по тревоге. Через двадцать минут выстроиться с вещами, инструменты, ведра сложить аккуратно в одном сарае, потом заберут (кто?). Марш-бросок до Сухиничей. Валька сказал ребятам:

- Немецкие танки уже за нашей линией. Пересекли около сотни километров севернее. Надо успеть, пока не отрезали. Рыли, рыли, коту под хвост.

В памяти Бориса этот сорокакилометровый ночной «марш-бросок», почти все время бегом, остался выхваченным из тьмы полуосвещенными пятнами несвязанных картин. Блаженство пятиминутных привалов, когда падаешь навзничь, и постепенно утихает боль усталости в ступнях, задранных повыше на рюкзак. Деревья в утренних сумерках с подводами у сельсовета, суета еле различаемых людей у подвод. Большие горящие здания в стороне (кто-то сказал – элеваторы с зерном жгут). Стада тощих коров, медленно плетущихся по дороге, мат и хлопушки кнутов.

В Сухиничи пришли часов в девять утра. Поезд уже стоял. Толпы обезумевших людей протискивались в двери, лезли в окна. Валька крикнул:

- Вперед, ребята! Наш вагон первый от паровоза.

Первый вагон был пуст. Вдоль вагона плечом к плечу стояли солдаты с винтовками, перед ними в кожаной куртке с торчащей из-под нее пустой кобурой бегал товарищ Коркин, кричал в обступившую толпу:

- Посадки нет. Спец-вагон особого назначения. Г'азойдитесь, товаг'ищи. Все г'авно не пущу.

Из толпы кричали:

- Первым бежишь, жидовская морда! Из-за вас и война. Небось на фронте их нет.

В вагон втиснулись все полтораста студентов. Ничего страшного, можно ехать, даже спать. Товарищ Коркин устроился в купе с проводниками.

Через сутки в Москве.

- Боже мой, как ты похудел, Борюнчик. И загорел, совсем черный. А борода у тебя смешная. Какими-то кустиками растет. Ты сбрей ее поскорей. Ну что, ваши окопы остановили немцев?

Два дня Борис отсыпался, поражал аппетитом Елизавету Тимофеевну (оказывается, самая вкусная еда на свете – французская булка с маслом), урывками рассказывал о жизни «на окопах», позвонил Ире. Разговор получился сухой, непонятный, встретиться не захотела. Сказала, что Юрка Сережников уже в комбатальоне, сейчас проходит военную подготовку, живет в казармах, но только так называется, а на самом деле просто бараки. В Москве, за Ваганьковским.

Перелистал газеты за полтора месяца. Видно – дело плохо. «Немецкие дивизии перемалываются», «С блиц-кригом ничего не вышло», самолеты мы сбиваем в огромных количествах, танки уничтожаем, а они все вперед и вперед. Елизавета Тимофеевна говорила, что из Москвы уже эвакуируются учреждения, заводы. Многие люди сами уезжают. Борис зашел на факультет. Объявлено: занятия, как обычно, с первого сентября. В конце августа сплошные дожди. С утра Борис один дома. Елизавета Тимофеевна на своей базе. Встречаться ни с кем не хочется. Позвонил Сонечке. Подошла соседка. Отец в армии, военврач. Соня с мамой эвакуировались.

- В Ташкент, наверное. Все они теперь в Ташкент драпают.

Целый день сегодня неспокойно. Борис не знает куда себя девать. В голове все время вертится одна строчка: «К востоку от голода умирать». Так всегда бывает. Стихи начинаются с одной строчки, и не обязательно с первой. Если строка не дает покоя, надо писать. Иначе не отделаться. К вечеру написал. И эпиграф – из любимого начала «Возмездия». Вся поэма у Блока не получилась. Растянуто, сыро, недаром не смог кончить. Но начало – гениально. Вечером прочел Елизавете Тимофеевне.

«Еще чернее и огромней

Тень люциферова крыла»

А.Блок

 

Обычное наше внезапно прервано,

Чернеет, растет Люциферова тень.

Это написано в сорок первом,

В дождливый августовский день.

В окно посмотришь, – и все спокойно.

Калошами хлюпая, люди идут,

Как будто давно отшумели войны,

Как будто бы это в прошлом году.

Над нами нависло, грозя, неизбежное,

И понято каждым, и в сердце любом:

Сегодня рушится наше прежнее

В протяжном вое свистящих бомб.

Картина любого горящего города

Кровавым туманом стоит в голове.

Забыли люди когда-то гордое

Имя, а ныне позор – человек.

В жужжании смерти, над нами летающей,

Сползла оболочка, и вот теперь

Остался, злобный, нерассуждающий,

Дрожащий от ужаса дикий зверь.

Меж строк наших сводок читая победы

Сумевших Европу ногами попрать,

Сотни и тысячи идут и едут

К востоку от голода умирать.

И я, настоящим захваченный властно,

Стараюсь на все события эти

Смотреть и думать, смотреть бесстрастно,

Смотреть, как из мглы столетий.

И все, что видел, и все, что слышал,

И все, что думал, умом обниму,

Чтобы понять – как это вышло?

Чтобы понять – почему?

 

- А знаешь, Борюнчик, это не так плохо написано. Зря только Горького почти процитировал. Плохой был писатель и плохой человек. К нам завтра зайдет Николай Венедиктович. Я знаю, ты не любишь, но все-таки, может быть ему прочтешь? Он поэзию понимает.

- Нет, не прочту. Не проси, а то и тебе читать не буду.

Елизавета Тимофеевна обиделась.

- Сноб ты, Боря. Моего друга (да и твоего, он тебя с пеленок знает) не удостаиваешь, а своему Лютикову, карьеристу этому, читаешь. Уж ему бы я не стала такие стихи читать. Понадобится – донесет. Или ты ему веришь? Николай Венедиктович не только стихи чувствует, он и мысли твои поймет. А что и мне читать не будешь, стыдно со мной так говорить. – Прости, мама. Я плохо сказал. Не могу я читать ему свои стихи, настоящие свои стихи. Ведь всякие поздравительные в дни рожденья я читал всем гостям, и ему читал. А эти не могу. Тебе могу, а ему не могу. Пусть он твой друг, не могу. Лютикову, между прочим, я эти стихи не читал. Больше об этом не разговаривали.

 

5.

14 октября. Занятий уже нет. Объявлено: университет эвакуируется не то в Свердловск, не то в Казань, не то в Среднюю Азию. Но сперва почти наверняка в Свердловск. Кто может, добирайтесь сами. В эшелонах мест все равно не хватит. Студенты часами слонялись по университетским корпусам. По радио только музыка, никто ничего не знает. Слухи, полностью друг другу противоречащие, сменяются калейдоскопически.

- Слыхал? Говорят, немецкие танки в Кунцеве. Ждут, когда пехота подойдет.

- Кто сказал?

- Это я по сети ОБС слышал.

Сеть ОБС (Одна Баба Сказала) стала в эти дни единственным ист очником новостей.

- Ребята – бегом на Садовое Кольцо. Солдаты идут, Армия из Москвы уходит.

Борис побежал со всеми. По Садовому Кольцу, от Смоленской к Земляному валу, шла не армия – толпа. Шли молча. усталые, многие раненные, голова в бинтах или рука на перевязи, почти все солдаты, лишь изредка виднелись сержантские треугольники или лейтенантские кубари. Винтовки не у каждого. Пулеметов, орудий Борис не видел. Люди на тротуаре угрюмо смотрели.

- На Владимирку идут.

- У Нижнего на Волге новую ли нию обороны строить будут. На дальнихподступах к Москве. На ближних-то их, видишь, расколошматили.

- Стыдно, гражданка, так говорить. Просто смена частей. А вы панику распространяете. Доложу, кому следует, за это, знаете, по законам военного времени...

- Кому доложишь? Кому докладывать, давно в Ташкенте порядки наводят. Ты чего здесь стоишь?

Мужик здоровый. Чем «докладывать», воевал бы. Может тогда бы немцы до Москвы не доперли. Двое суток шли через Москву разбитые дивизии. Шестнадцатого у Бориса дома ночевали несколько однокурсников. Два парня и девушка. Из провинции, общежитие закрыто. Собрались идти пешком до Горького, а там видно будет. Вечером долго сидели. Выпили, конечно. У Елизаветы Тимофеевны графинчик всегда найдется. Шутили: куда деваться? Немцы так и будут маршировать с запада на восток, а там, глядишь, японцы пойдут с востока на запад. Полушутя, полусерьезно условились – встретимся через месяц после войны в Калькутте на главной площади. Елизавета Тимофеевна в разговор не вмешивалась, слушала молча. В два часа ночи сказала:

- Боже мой, куда вы идете? Дети ведь, сущие дети. Ладно, дай Бог, не пропадете. А сейчас хватит. Собираетесь в шесть утра выйти, так надо хоть три часа поспать.

Борис проводил ребят до Абельмановской заставы. По дороге, у Земляного, как условились, вышла Ира. Последние недели у Бориса с нею все как будто сначала.

На Абельмановской народу – как демонстрация. Рюкзаки, детские коляски, чаще с барахлом, чем с детьми. Семья: пожилой мужчина с трудом толкает тяжело нагруженную тачку, за ним старуха и молодая женщина с двумя мальчишками лет пяти-шести. Непрерывно гудя, ползет, разгоняя толпу, грузовик с покрытым брезентом кузовом. Из-под брезента мебель, тюки, женские и детские лица. Рядом с шофером мужчина в военном кителе без петлиц. Простились. Снова пошутили о встрече в Калькутте. Перецеловались. Ира немножко всплакнула.

Обратно шли медленно. Ира взяла Бориса под руку, тесно прижалась. Долго молчали. Потом Борис, глядя перед собой, сказал:

- Когда все это кончится, поженимся.

- Конечно, поженимся.

Еще помолчали.

- Пойдем сейчас к нам, я тебя с мамой познакомлю.

- Пойдем.

Пили чай. Говорили о войне, об эвакуации, о том, что никуда из Москвы не поедут. Противно завыли сирены: «Граждане, воздушная тревога!»

- Мы в убежище не ходим. Вы, Ира, если боитесь, можете спуститься. У нас дома большой подвал. Только неизвестно, где опаснее.

- Я не боюсь.

Хлопушки зениток где-то далеко. Через полчаса отбой. Борис проводил Иру. Вернулся.

- Знаешь, мама, мы с Ирой решили пожениться. Когда немного успокоится.

- Я так и поняла. Это, Боря, только тебе решать. Да и решать сейчас нечего. Кто знает, когда, как ты говоришь, немного успокоится.

- А тебе Ира понравилась?

- Красивая. Не такая красивая, как Сонечка, но красивая. Только она тебя не любит. И ты ее не любишь, так – влюблен по- мальчишески.

- Зачем ты это говоришь? Откуда ты знаешь?

- Конечно, говорю я это напрасно. Ты все равно не поверишь. А я знаю точно. Поумнеешь, сам любовь от влюбленности и от других чувств отличать будешь.

- Каких других чувств?

- Будто не понимаешь. У твоей Ирочки фигура хорошая.

- Знаешь, мама, я и говорить с тобой не хочу.

- И не надо, Боря. Не бойся, я с кем хочешь уживусь. Так что женись, пожалуйста, когда «немножко успокоится».

Через несколько дней Бориса вызвали на факультет. Университет был пуст. Преподаватели, студенты эвакуировались в Свердловск. Кое-какое оборудование увезли, но в лабораториях, практикумах – посуда, приборы. С Биофака послали в комаудиторию. Там собралось человек тридцать, одни ребята. Павел Рыжиков с Истфака, председатель университетского комитета ВЛКСМ, глаза красные, небритый, встал перед кафедрой.

- Значит так, ребята. Мы собрали всех оставшихся в Москве студентов мужского пола. Вы мобилизуетесь в военизированную пожарную охрану МГУ. Будете жить в университете на казарменном положении. Заступите сегодня вечером. Сейчас разбейтесь на тройки, выберете в каждой тройке старшего. Старшие подойдут к столу, я запишу, распределю по объектам, поясню обязанности. Впрочем, обязанности и так ясны, не маленькие. Во время воздушной тревоги – на крыше зажигалки тушить, ящики с песком приготовлены, на крыши затащите сами. Лопаты, рукавицы, ключи от всех корпусов получите. Связь телефонная. Список телефонов дам старшим. Обстановка, сами понимаете, тревожная. Никого посторонних в корпуса не пускать. Подозрительных задерживать, доставлять в штаб охраны. Штаб – в кабинете ректора. Вопросы есть?

С места:

- Что значит «военизированные»? Оружие дадите?

- Оружия нет. Мне выдали два нагана. Один у меня, другой у дежурного по университету. Ничего, в крайнем случае лопатами Еще вопросы? Нет? Тогда начинайте.

К Борису подошел высокий парень с Химфака. Вовка Горячев. Борис с ним довольно близко сошелся на окопах (хотя рыли противотанковые рвы, все студенты говорили «на окопах»).

- Слушай, Великанов, давай к нам в тройку. Еще Эдик Бурштейн, наш химфаковец с четвертого курса, да ты его по окопам знаешь, парень свой. Заметано?

Старшим выбрали Горячева. Борис с Бурштейном подождали в сторонке, пока Вовка не закончил оформление у Рыжикова.

- Наш корпус – где БХА, а пост – на крыше физфака, над Большой Физической. Скажете – неудобно? Действует великий принцип ЧЖ. Хотя заступаем в девятнадцать ноль-ноль, в кладовку пойдем сейчас, а потом сразу к БХА, ключи уже у меня, есть идея насчет помещения.

На черной кожей обитой двери табличка: Академик Н.Д.Зелинский. Дверь заперта. Вовка вытащил складной нож, открыл тонкое лезвие, и через две минуты замок щелкнул:

- Прошу, ребята. Будьте, как дома. Смотри, Эдик, вот что значит вовремя изобрести противогаз. Неплохо устроился этот маразматик. Глубокие в мягкой коже кресла. Два дивана. Огромный письменный стол.

- И телефончик есть. Ну-ка, попробуем. Работает. Спасибо, барышня, проверка. Пошарьте, ребята, в шкафах, есть у меня подозрение. Ацетон нам ни к чему. А вот то, что нужно. Смотри, литра четыре, це-два-аш-пять- о-аш. Надеюсь, не абсолютизированный, а то меня совесть замучит. Так что давайте, ребята, по домам, а к семи сюда, как штык. Несите закусь, какая найдется, отметить начало службы, чай, картошку, сахар, соль. Впрочем, натрий хлор на Химфак нести грешно. Бутылку подсолнечного я принесу. Завтракать будем по очереди бегать на Тверскую в молочную. Сосиски на обед тоже всегда там купим. Ужинать, пока спирт есть, здесь будем. А дальше, чем на два дня, загадывать в наше время наивно. Да, возьмите одежду потеплее. На крыше ночью холодно. Дверь в квартиру захлопнем, я вас открывать научу. И объявление повесим: «Занято военизированной пожарной охраной МГУ».

Десять дней ребята прожили в кабинете академика. На крышу лазили каждый день, вернее каждую ночь. Нашли короткий путь подземными коммуникациями на физфак, так что через пять минут после сирен были на крыше. Дежурили по двое, один оставался в корпусе. Вид с крыши был прекрасный: Кремль, как на ладони. По утрам в молочной на углу Тверской (все были коренными москвичами, новые названия не любили) никого, кроме студентов из охраны МГУ, не бывало.

Мягкая французская булка, сосиски, сметана, чай – жизнь прекрасна. Вечером картошка, домашние соленые огурцы. Спирт разводили до 60-градусной крепости, через пару дней в одной из лабораторий нашли еще, хватило почти до конца. Уже на второй день стало ясно: можно не бояться, говорить обо всем.

Борис всегда удивлялся, почему так быстро узнаешь: с этим человеком говорить можно, с этим – нельзя. Вовка объяснил:

- Это у нас чутье выработалось. Ты же биолог. Дарвина проходил. Естественный отбор. У кого не выработалось, те вымерли.

У Горячева отец был крупный военный, посажен в тридцать седьмом. Вовка чем-то напоминал Сергея, нарочитой циничностью, житейской ловкостью. Но циничность вроде напускная, защитная. От отца не отказался, в комсомоле не был.

- Чтобы я за эту сволочь кремлевскую добровольно воевать пошел, – да ни в жизнь! Сам армию уничтожил, всех командиров перестрелял, а теперь в штаны наклал, по радио распинается, братьями и сестрами называет. И чего этот дурак Гитлер с нашим поссорился? Мы их кормили, нефть давали, чего полезли?

Эдик:

- А если призовут?

- Призовут – пойду. И воевать буду, думаю, не хуже других. Меня с детства приучили: если делать – делай хорошо. А чтобы самому напроситься, как наши энтузиасты, – накося, выкуси! Впрочем, не призовут, мне последний раз белый билет дали, да и отец сидит.

- А по-моему, с фашистами надо воевать. Четвертый курс пока не брали, но теперь, наверное, меня призовут, раз я с университетом не уехал. Все-таки, что ни говори, фашисты. «Семью Оппенгейм» читал? У нас, конечно, много дров наломали, но ведь основа, идеи правильные. Думаю, после войны по-другому будет. Если победим.

Борису было с ними хорошо. По вечерам, после нескольких бюксов разведенного, если не было воздушной тревоги, читал ребятам стихи. Блока, Пушкина, иногда свои. В кабинете уютно, говорили обо всем, тихо, без суеты. 29 октября воздушную тревогу объявили еще засветло, только начало смеркаться. На крыше дежурили Борис с Вовкой. Сидели спиной к стене на низкой трубе. Постепенно темнело. Разрывы зениток приближались. Прожекторы лихорадочно заметались по небу. Послышался гул самолета. Затем один за другим три взрыва, отделенные друг от друга несколькими секундами. Первый взрыв откуда-то из-за Кремля, слева. Второй прямо перед ними за кремлевской стеной, сразу же черное облако, а затем столб пламени. И тут же самый сильный удар, казалось, перед их корпусом. Взрывная волна сбросила ребят с трубы на плоскую железную крышу. Вскочили, подбежали к парапету. Пыль стояла над Манежем и университетским корпусом на Моховой. Гул самолета затих, ближние зенитки смолкли. Пошли вниз к Эдику. Из штаба уже позвонили: всем идти к корпусу на Моховой, взять лопаты. На Манежной площади перед решеткой главного корпуса лежал милиционер. Потом узнали – взрывной волной было убито несколько постовых. Им не разрешалось уходить во время воздушной тревоги. Огромная воронка на тротуаре между воротами к корпусу и Манежем. С Манежа и со здания Горьковской библиотеки МГУ снесены крыши. Перед самыми воротами опрокинут грузовой трамвай, валяются мешки, многие разорваны, освещенная отблесками пожара в Кремле белая мука на булыжниках. У Ломоносова в центре двора голову, как ножом, срезало. По всему двору разбросаны книги, взрывной волной направленно разрушено книгохранилище.

До утра закапывали воронку. Приехали на грузовике солдаты. Руководил толстый командир с ромбом в петлицах.

- Чтобы к утру и следа не было!

Мешки с мукой бросали в воронку, из разорванных мешков ссыпали муку лопатами, свозили землю на тачках с цветочных клумб вокруг памятника Ломоносову. Собирали книги, складывали в нижнем холле библиотеки. Борис нашел давно запрещенную монографию Бауэра «Теоретическая биология». Венгерский биолог Эрвин Бауэр, переселившийся в Союз в тридцатые годы, успел перед своим арестом в тридцать восьмом опубликовать эту книгу. Борис о ней много слышал, но держать в руках не приходилось. Оглянувшись по сторонам, сунул ее под куртку, под левую руку.

Когда к утру видимых глазу прохожих наружных следов на площади и во дворе почти не осталось (даже голову Ломоносову кое-как приставили), ребята вернулись к себе. Вовка и Эдик мерзли без пиджаков. Пиджаки несли свернутыми – в них были книги. Смотря на груду толстых монографий, вываленных на стол академика, Вовка удовлетворенно сказал:

- Спасем эти культурные ценности от превратностей войны. Лично я претендую на Каррера с Льюисом и Рэндалом. «Введение» Адама Казимировича Раковского с болью в сердце отдаю Эдику. Из-за остальных, думаю, ссориться не будем.

В этот же день всех вызвали в штаб. Усталый Рыжиков вручил повестки Краснопресненского Райвоенкомата.

- Распишитесь в получении. Из военизированной охраны демобилизуетесь. Сейчас по домам, а завтра к девяти ноль-ноль на Пресню. Что брать с собой, – там написано. Счастливо воевать, ребята! Живы останетесь, возвращайтесь в МГУ после победы. Корпус заприте, ключи занесите мне.

Вышли на Моховую. Вовка сказал:

- Вот и кончилась наша лафа. Хорошо, что спирт допить успели. Вы как, собираетесь завтра на Пресню?

Эдик:

- А ты что, не пойдешь?

- Зачем время зря тратить? Все равно не возьмут. У меня же минус девять. Я же стрелять не в ту сторону буду. А вдруг дурак попадется и забреет. Нет уж, я завтра с утра начну свой дранг нах остен, родной Химфак догонять.

- Смотри, Вовка, ты же расписался. Найдут, плохо будет.

- Кто найдет? Кто искать будет? Ты что, не видишь, что творится? Им сейчас в этом бардаке только и делов, что выслеживать Владимира Горячева.

Перед тем, как разойтись по домам, пошли к площади Ногина посмотреть, куда попала вчерашняя первая бомба. Здание ЦК стояло разрезанное пополам. Одна половина будто целая, только странно было смотреть на обнаженные ячейки комнат, открытые с одной стороны холодному осеннему ветру и напоминавшие множество маленьких театральных сцен: занавес уже поднят, столы, стулья, даже лампы настольные кое-где видны, а актеры еще не вышли. Другая половина – бесформенная груда камней. Милиционеры заканчивали ограждение, отгоняли останавливающихся прохожих. По Ильинскому бульвару пошли наверх к Маросейке.

Борис сказал:

- Самолет так и не сбили. Сам фюрер, наверное, летчику железный крест на грудь прицепит. Сбросил три бомбы и попал в ЦК, Кремль и Университет.

У памятника героям Плевны разошлись.

- Ладно, ребята, ни пуха вам ни пера. Встретимся – напьемся, чертям тошно станет.

В военкомате, куда Борис пришел утром с Елизаветой Тимофеевной, все кончилось очень быстро. Медосмотра никакого не было. Врач задал несколько вопросов и написал: «годен к строевой службе». В маленькой анкете, в графе «есть ли репрессированные родственники?», Борис написал «нет». Военком забрал паспорт, сказал, что Борис зачислен в седьмую маршевую команду, которая завтра утром выходит пешком во Владимир, где они будут распределены по запасным полкам для прохождения военной подготовки. С маленькой группой призванных Бориса повели в здание соседней школы. Седьмая маршевая занимала два класса. Молоденький лейтенант, начальник команды, записал Бориса, разрешил быть свободным до вечера, велел запастись едой (он сказал «сухим пайком») на два дня, потому что нет уверенности, что в первые же дни марша удастся организовать питание.

Почти весь день Борис провел у Иры, было хорошо. Вечером – дома. Елизавета Тимофеевна приготовила «сухой паек» – бутерброды, крутые яйца, вареная картошка, огурцы. Была недолгая воздушная тревога, после отбоя Борис сказал:

- Уже девять, мама. Пора идти. Завтра выход в семь. Не надо приходить провожать, простимся сейчас.

- Простимся, Борюнчик. Но провожать я все равно приду. Ира придет?

- Придет.

- Ну и я приду. А простимся здесь. Посидим тихо напоследок. Ну, иди. Одно помни. Что бы ни случилось, ты всегда найдешь меня здесь. Если буду жива. И не геройствуй. Может, впрочем, и не придется. Возьмут немцы Москву, война кончится.

- Не кончится, мама.

- Ну, не знаю. И пиши, чаще пиши. Обо мне не волнуйся. Я все выдержу. До свиданья, мой мальчик.

Прижала голову Бориса к груди, потом взяла лицо в ладони, поцеловала глаза, губы. Поцелуй этот Борис надолго запомнил. У них в семье не было принято целоваться. Александр Матвеевич не терпел «эти сантименты», да и Елизавета Тимофеевна внешних проявлений нежности не любила.

 

Глава V. НОЯБРЬ – ДЕКАБРЬ СОРОК ПЕРВОГО.

(Из воспоминаний Бориса Великанова

«Тыл и фронт 41-42 гг.». Написаны весной сорок третьего года в г. Грязовце, Вологодской области).

Я пишу это для вас, мои любимые. Для тех, кому не безразличны мои мысли, мои поступки. Вас не много на земле, всего три-четыре человека, но других читателей мне не надо. Когда-нибудь мы соберемся в уютной комнате, и я буду весь вечер рассказывать вам об этом далеком, навсегда ушедшем, печальном времени. Пододвиньтесь поближе, я кладу голову к тебе на колени, милая, и начинаю.

Первого ноября я прошел последний раз по Садовой мимо нашего дома. С большим мешком за плечами и маленькой сумочкой с бутербродами в руке я бодро шагал с такими же ничего не видевшими и не понимающими молокососами на восток, в неизвестность, в армию. Мы вышли на Владимирку. По ней двигались бесконечным потоком команды мобилизованных. Шла Красная Пресня, Киевский и другие районы. Шла молодежь, с шутками, песнями, – мы еще так недалеко ушли. Шли, строго выдерживая равнение, разбитые на взводы и отделения. Скоро эти стройные колонны превратятся в сплошную серую массу, не расползающуюся лишь потому, что в одиночку идти было некуда, а куда-то идти было нужно. Я шел с Володей Зальценбергом, студентом Химфака, на курс старше меня. Мы довольно быстро познакомились и разговорились еще на формировочном пункте (я его раньше не знал, на окопах он не был). У него был странный легкомысленный туристский вид, когда он шел своей пританцовывающей походкой с маленьким чемоданчиком в руке, без перчаток (он забыл их дома). Рюкзак его ехал на повозке, потому что на втором километре Владимирки лопнули лямки. Это был упитанный юноша, вежливый и воспитанный. Единственное, к чему он относился серьезно, было его собственное благополучие, и когда некоторое время спустя оно явно пошло на убыль, его благожелательность и терпимость стали таять на глазах. Впрочем, он все-таки был хорошим большим мальчиком, взрослым ребенком, несколько ограниченным, мало видевшим, мало читавшим и еще меньше думавшим. Во всяком случае с ним можно было разговаривать не одним языком матерных ругательств, и я спокойно оставлял свой мешок на его попечении, а это много значит, как я узнал впоследствии. И поэтому мы проделали с ним вместе путь от Москвы до Мурома.

Наша команда состояла главным образом из молодых рабочих Красной Пресни. Пожалуй, самое сильное впечатление на меня произвел открытый антисемитизм большинства этих ребят. Теперь, после полутора лет в армии, я знаю, что эта проказа распространилась на все слои населения нашей страны, государства, построенного на основе идеологии абсолютного интернационализма, заменившей расовую ненависть классовой. Оказалось, что обе эти ненависти прекрасно сосуществуют и, в сущности, ничем друг от друга не отличаются. Теперь я это хорошо понимаю, но тогда нескрываемый антисемитизм явился для меня потрясением. В школе, в университете, встречаясь с Соней, с Венькой Юнгманом, я и не подозревал, что они чем-то отличаются от меня. И вот я услышал, как молодые представители московского пролетариата изо дня в день часами громко (чтобы, не дай бог, их слова не миновали слуха Володи) обсуждали отвратительные характерные особенности еврейского племени, погубившего, как всем известно, Россию своей хитростью, жадностью, трусостью. Старшим у нас был Костя Лихачев, студент Юрфака, пронырливый парень, тщательно подделывающийся под массу. Я держался особняком, общался только с Володей. Не знаю почему, но ко мне все относились без враждебности и без обычных насмешек над «гнилой интеллигенцией».

Итак, мы шли. Шли тридцать-сорок километров в день, ночуя по деревням или (что гораздо хуже) в клубах, школах вповалку, не раздеваясь, в грязи и вони. Тогда это все еще производило на меня впечатление. За спинами у нас были мешки с продовольствием, и поэтому мы на все смотрели легко и мало думали о Дамокловом мече, нависшем над нашей страной. Седьмого ноября мы ночевали в деревне и выключили радио, когда передавали речь: она мешала нам играть в очко. Вы же знаете, я люблю карты и могу играть в любой компании. Хорошо было останавливаться в деревнях, в Московской, Владимирской областях. Крестьяне принимали нас, как родных, потому что в каждой семье муж или сын были, как мы, вдали от дома, на фронте или на пути к фронту. На стол ставили горшки с картошкой, молоко, несмотря на то, что до нас через избу прошли десятки таких же непрошенных гостей, и конца им не было видно. Крестьяне были уверены в победе немцев, и нельзя сказать, чтобы это их расстраивало. Мы разуверяли их, как могли, а умели мы очень плохо.

От одной деревни до другой, с утра до вечера, садясь на проезжающие машины и ожидая потом плетущуюся сзади основную колонну, – шли мы уже больше недели. Мы устали, ноги были изранены, идти было труднее и труднее. Реже стали смех и шутки, чаще злобная ругань. В городе Покрове я впервые увидел, как расстреливают человека. Это был старший такой же команды, как наша, проигравший в очко около тысячи казенных денег. Комиссар бил его по щекам, а потом его вывели на середину площади, – и раздалась команда: «По врагу народа – огонь!» Он был на удивление спокоен. Совсем мальчик – лет девятнадцати.

До Владимира оставалось пятьдесят километров. Мы уже делали 15-20 километров в день, не больше. На этот раз мы ночевали в старом, пустом и холодном доме отдыха, полном крыс и мышей, которые забирались под одежду и мешали нам спать. Рано утром часов в пять мы с Володей встали одни и ушли. Мы решили сами доехать до Владимира и дождаться там команды. Идти и находить ночлег становилось все труднее, деревни вдоль дороги были всегда заняты, и приходилось уходить в сторону километров на десять. Нам повезло. Мы сразу сели в машину, обещав шоферу тридцатку, но контрольный пост в трех километрах от Владимира задержал его, а мы обходили контрольные посты полем. Деньги остались у нас. И вот мы вошли в незнакомый город, в котором нам нужно было прожить три дня без каких-либо документов, дающих право на это. Мы зря боялись.

Бюрократия отступает перед хаосом, когда хаос превышает некий критический уровень.

Владимир – небольшой городок, насчитывавший до войны тысяч сто жителей. Теперь в нем помещалось (не в буквальном смысле этого слова) около миллиона. Летом, наверное, город очень красив. Да и зимой он хорош. Мы,однако, мало им любовались, когда вошли в него в десять часов утра. Мы были очень голодны и не знали где и как мы будем жить. Первый встречный показал нам столовую без вывески, где можно было, заняв утром очередь, к вечеру получить тарелку супа. Мы заняли очередь и пошли в военкомат, вернее в спецпункт в здании школы рядом с военкоматом.

Там было не протолкнуться. В помещении школы жило около тысячи таких же мобилизованных, как мы. Весь двор загажен – уборные в школе заколочены. Там мы проторчали весь день, поели в столовой, а поздно вечером Володя пробился к комиссару. Я не спросил, что Володя ему врал, но во всяком случае нас включили в «десятку» для размещения по частным квартирам. Мы с Володей попали в семью из двух человек – мужа и жены, очень напоминавших гоголевских старосветских помещиков, так все было у них аккуратно, благообразно.

Он был столяр. Вся обстановка их уютной двухкомнатной квартиры была сделана его руками и сделана неплохо. Высокий, седой, с длинными казацкими усами, он внешне был воплощением благородства и чувства собственного достоинства. Жена его, добрая старушка, маленькая и сморщенная, говорила его словами, думала его мыслями. Муж принимал, как должное, ее почти религиозное поклонение. Большего самодовольства и самолюбования я не встречал ни до, ни после. В течение трех дней нашей жизни у него он говорил только о себе или о том, как он оценивает те или иные события. Оценки его были окончательными и обсуждению не подлежали.

В первый же вечер, обманутый внешностью Володи и его правильным московским произношением, он произнес целую речь о главных виновниках катастрофы, постигшей нашу страну – евреях. Это они создали панику и дезорганизацию в Москве, это они бросили все руководящие посты (а на руководящих постах были только евреи), подняли цены своими безумными тратами. Все они купаются в золоте, награбленном за его счет, за счет народа. Говорят, один вез с собой несколько чемоданов, наполненных сотенными. И т.д. и т.п... В его словах чувствовалась искренняя, тупая, нерассуждающая ненависть, глубокая и тяжелая, которую не искоренить никакой пропагандой. Крестьянам, особенно в маленьких местечках, антисемитизм не известен, так как неизвестны евреи. Но мещане в мелких и крупных городах, все эти «маленькие люди», тупые и ограниченные, ненавидят евреев. Во всяком случае при каждом удобном случае говорят об этом. Мы прожили во Владимире три дня. Ходили в кино, в баню, стояли в очереди в столовую, приканчивали свои запасы, по вечерам пили чай и разговаривали с хозяином. А через три дня пришла наша команда Мы присоединились к ней, получили продукты (колбаса «собачья радость», сухари, концентраты) на пять дней для следования пешком в Муром. Нас разбили на отделения, и мы с Володей попали под начало маленького краснощекого пацана двадцать третьего года рождения, бывшего студента первого курса Московского Геологоразведочного института, по имени Вадим (фамилию забыл), уроженца Владимира. Мы, трое студентов, сразу же решили, плюнув на команду (Вадим – несмотря на свое начальствующее положение) поехать в Муром на поезде. Целый день стояли в очереди за билетами, и зря: вагоны брались с боя с помощью кулаков. Действуя втроем, мы посадили через буфер Вадима, как самого легкого, кинули ему свои мешки, он бил сверху по чужим рукам, цеплявшимся за поручни и за нас, мы повисли на подножке – и поехали. Потом перебрались в вагон, нашли места на верхних полках, где сидели, скорчившись, двенадцать

часов до станции Волосатая в шестидесяти километрах от Мурома.

Никогда не забуду этого вагона: полутемного, душного, битком набитого «мобилизованными», едущими неизвестно зачем и куда. Как подл и грязен может быть человек! В вагоне сидели две девушки, скромные и тихие. Всю дорогу, все двенадцать часов, весь вагон, заполненный молодыми, здоровыми парнями, забавлялся тем, что говорил все самое грязное, что может придумать воображение городских двадцатилетних оболтусов, изобретая самые неестественные извращенные картины, нагромождая ругательства и угрозы. Девушки боялись пошевелиться.

Рано утром мы приехали в Волосатое, и нам объяснили, что этот поезд дальше не пойдет, а вечером придет другой. Мы слезли на этой станции, где бабы зарабатывали бешеные деньги, продавая по пятерке сырые картофельные лепешки размером с два пятачка. Мы замерзли и пошли в деревню. После долгих просьб нас пустили в избу. Хозяин – старик, инвалид первой войны, отравленный газами. Простота нравов в этом семействе нас забавляла. И хозяин и хозяйка совершенно просто и, очевидно, машинально пересыпали свою речь матом. Нас напоили чаем, хозяин рассказал про ту войну и рассуждал об этой. В победе немцев он был уверен.

Вечером мы сели в поезд, все трое в разные вагоны, и поздно ночью приехали в Муром, самый паршивый городишко изо всех, мною виденных. Я вышел из вагона. Темнота была абсолютная. Разыскать что-нибудь и кого-нибудь немыслимо. От вокзала до города три километра. С трудом нашел военкомат, но даже протиснуться не смог внутрь, – все было забито греющимися. Всю ночь я ходил по городу, иногда бегом, чтобы согреться. Утром с трудом пробился в помещение почты и встретил там Володю и Вадима. Пытались пообедать в единственной городской столовой, но не удалось.

К вечеру мы полностью уяснили себе положение дел. Муром, маленький тридцатитысячный городишко, был переполнен беженцами, учреждениями и институтами, эвакуирующимися из Москвы и Ленинграда, и, главным образом, беспаспортными бродягами, мобилизованными в разное время в ряды Красной Армии. Спать и есть было негде. Команды мобилизованных должны были в принципе через пересыльные пункты распределяться по запасным полкам для формирования перед отправкой на фронт, а с одиночками никто даже не разговаривает. Впрочем, и с командами стояла полная неразбериха. В пересыльном пункте творилось нечто невообразимое. Чтобы зайти внутрь, надо было потратить полдня.

Несколько слов общего характера. У нас, шатавшихся по России в командах и в одиночку в эту страшную зиму сорок первого года, создалось впечатление полного развала. Никто не знал, что с нами делать, никто ничего не хотел делать, некому было что-либо делать. Нам казалось, что если изредка еще ходят поезда, иногда открываются магазины, и в каких-то учреждениях немногие чудаки чем-то пытаются заняться, – это случайность, недоразумение. На путях месяцами стояли и ржавели составы с оборудованием, целые заводы. Никто ими не занимался, а по стране ходили, голодали, мерзли и ничего не делали сотни тысяч здоровых мужчин. Мы были так подавлены этим, что уверились: страна накануне катастрофы. Особенно сильное впечатление все это производило на Вадима. Он был честный мальчик, до сих пор свято веривший лозунгам. После того, как мы поняли, что с нами никто заниматься не будет, мы решили дожидаться команду. Нас долго нигде не пускали погреться. Наконец, в деревушке около Мурома нам разрешили зайти в избу поесть. Мы сварили кашу из наших концентратов, пили чай. У Вадима в мешке оказалась стандартная отмычка для дверей железнодорожных вагонов. Мы нашли на путях отцепленный пустой спальный вагон, забрались в промерзшее купе и, тесно прижавшись друг к другу, улеглись на диванах. На путях стояли вагоны с печками, но они были переполнены эвакуированными. Так прожили мы несколько дней, доедая наши запасы. Наконец они кончились. Команды нашей все не было. Пронесся слух, что в пересыльном пункте из одиночек начали формировать команды. Мы простояли целый день в очереди, и вечером нас с Вадимом записали. Володю оставили в Муромском военкомате: оказалось, что он умеет играть на аккордеоне и трубе, а военком захотел иметь свой оркестр.

В команде было двадцать человек. Одного назначили старшим, но он оказался неграмотным, и в помощники ему определили меня. Я собрал документы (справки о мобилизации, других документов ни у кого не было), получил направление в запасной полк на станцию Кулебаки в 60 километрах от Мурома, нам выдали по полкило хлеба, и мы поехали. Мы с Вадимом не ели уже двое суток и поэтому хлеб умяли моментально. Голод не унялся, но мы надеялись, что в полку нас покормят. На рассвете приехали в Кулебаки. Все утро мы провели на улице перед штабом полка с десятками других команд, прибывших вместе с нами и накануне, дожидаясь, пока начальство разберется в наших бумагах и решит, куда нас девать. К вечеру мы попали в батальон, помещавшийся в бывшей школе. Даже «старые» бойцы, прибывшие почти месяц назад, спали вповалку на полу в классах и коридорах. Два раза в день давали по тарелке жидкого супа. Военная подготовка была рассчитана на месяц и заканчивалась выстрелами из винтовки по мишеням (каждый боец имел право истратить три патрона), после чего – маршевая рота и на фронт. Выяснив, что кормить нас собираются только завтра во второй половине дня, мы с Вадимом решили поискать что-нибудь получше. Я раздал ребятам документы. Мы вышли во двор в два часа ночи и пошли на вокзал. Было очень темно, и мы заблудились в пустом незнакомом поселке. Встретили женщину и спросили, как пройти на вокзал. Нам повезло. На свете все-таки не так уж мало простых и хороших людей. Она сказала:

- До вокзала верст пять. Куда вы пойдете в три часа ночи? Переночуйте у меня, а завтра пойдете.

Лет сорок пять. Муж и сын в армии. Она отнеслась к нам с материнской жалостью и нежностью. Впервые за много бессонных и голодных дней и ночей мы очутились дома, не у себя дома, но дома. Она прекрасно видела, что мы голодны, скоро на столе появилась буханка хлеба, чугун картошки. Потом напоила нас чаем и уложила спать, постелив на пол матрацы с простынями и наволочками. Мы разделись (!) и спали под одеялами. Утром мы умылись, что также приобрело для нас прелесть новизны, выпили чай и ушли. У нас не было денег. Поэтому мы хотели отдать ей единственную нашу ценность – кусок мыла.

Она не взяла. Имя ее я забыл.

На вокзале среди прибывших команд мы увидели нашу краснопресненскую, и в ее рядах стоял... Володя Зальценберг. С тех пор я его не видел. Мы с Вадимом сели в поезд и уехали в Муром. Там сразу пошли в военкомат и узнали, что с одиночками опять никто не разговаривает, а команды отправляют в Кулебаки. На базаре мы обменяли наше мыло на четыре луковицы и кусок хлеба, который сейчас же съели. Решили попытать счастья поодиночке. Поделили четыре луковицы, договорились встретиться утром на почте и разошлись. Я пошел в деревню к той крестьянке, которая несколько дней назад пустила нас погреться. После долгих унизительных просьб она разрешила переночевать на печке. Утром я съел две луковицы, запил их холодной водой и пошел на почту. Вадим уже ждал. Вместо шапки на нем была пилотка, которую до сих пор он таскал в рюкзаке. Он ночевал на вокзале, лежал во втором слое (всего было три) и проснулся без шапки. На вокзале он встретил группу ребят, находившихся в нашем положении, и решил с ними добираться до Москвы, чтобы попасть сразу в маршевую роту на фронт. Это было явно безнадежное предприятие: на всех дорогах вокруг Москвы стояли патрули и в Москву никого не пускали. Поездов в сторону Москвы в этот день не предвиделось, и мы опять разошлись. Я не знал, что мне делать.

Голодный и замерзший, бродил по городу. Хорошо бы попасть под поезд, но не насмерть, а, например, чтобы раздробило руку или ногу, может в больницу положат. Подошел к путям, но поезда не было. Часа через три взял себя в руки, решил ехать с Вадимом до Владимира и добиваться там включения в любую команду, хоть в Кулебаки. Конечно, лучше бы сразу на фронт, но в крайнем случае выдержу и запасной полк. Неужели не выдержу? Не слабее других.

Нашел Вадима. Пошли на базар, продали полотенца, рубашки. Купили немного хлеба. Следующую ночь спали опять в вагоне и проснулись оттого, что поезд ехал. Мы схватили наши мешки и выпрыгнули на полном ходу в сугроб. К счастью, успели отъехать всего километров на пять и к утру пришли обратно в Муром. Все утро ждали на вокзале поезда. Там в толчее я познакомился с двумя парнями лет двадцати, в драных ватниках, на ногах галоши без башмаков, за поясом под ватником финки. Они были из лагеря НКВД под Калугой. Когда немцы подошли, лагерь распустили, и теперь они шатались по стране, жили воровством

и не знали куда себя девать. Вероятно, вид у меня был тоже не очень презентабельный, и мы разговорились. Собственно, говорил один их них, Колька. Он был умнее и более развит, кончил шесть классов. В лагерь попал за убийство во время грабежа. Получил, как несовершеннолетний, только восемь лет и успел отсидеть три года. Я потом познакомился с ним поближе, несколько дней мы бродили вместе. Интересный парень, смелый, хитрый. Никаких общих моральных законов, запрещающих воровство и убийство, для него не существовало, но за бескорыстное добро он платил благодарностью и в избах, куда нас пускали ночевать, ничего не крал. Он рассказывал много интересного о лагерной жизни, о мире бандитов и воров, о своем голодном бродяжничестве, но сейчас я об этом писать не буду.

Вечером мы сели в поезд и к утру приехали на станцию Волосатое. Вадима в толкучке потеряли. Я купил на базаре буханку хлеба на все оставшиеся у меня деньги и разделил ее между нами тремя. Этим поступком я приобрел Колькину дружбу. Поделился я потому, что и до сих пор, несмотря на все пережитое, не могу есть один, если рядом голодный. Мне редко платили тем же. Этот вор и убийца оказался порядочным человеком и через несколько дней во Владимире, когда у меня не осталось ни хлеба, ни денег, принес мне полбуханки и угостил обедом на вокзале. Мы втроем грелись до вечера в избе, потом штурмом взяли места в вагоне и поздно ночью приехали во Владимир. Здесь у ребят была своя «малина», куда они меня не позвали.

У меня был владимирский адрес Вадима. Он был уже дома. В квартире жил его отец – сумасшедший старикашка, грязный и дрожащий. Он хотел нас выгнать: боялся милиции. Вадим не обращал на него никакого внимания и, несмотря на его крики и ругань, зажарил картошку, достал хлеб, мы поели и легли спать. Рано утром мы вышли из дома. Вадим на вокзал, добираться до Москвы, я – в формировочный пункт военкомата. Пожали друг другу руки и разошлись. Больше я его не видел.

Протолкавшись полдня, попал к комиссару. Сказал, что потерял свою команду, и комиссар записал меня в маршевую роту, отправлявшуюся через несколько дней в Чувашию, в запасной полк. Пошел на почту. Было 27 ноября. В этот день мне исполнилось двадцать лет. Я написал большое письмо домой, маленькое – Ире и вернулся на пересыльный пункт спать. По дороге встретил Кольку и уговорил его записаться в ту же команду.

В первых числах декабря в поселке Козловка недалеко от Чебоксар началась моя армейская жизнь. Полтора месяца в учебной роте связистов с шести утра до девяти вечера в классах, в тридцатиградусные морозы в поле меня учили и тренировали. С завязанными глазами находить повреждения в телефонном аппарате, тянуть связь с катушкой на боку на лыжах, без лыж – по-пластунски с перебежками, принимать на слух и передавать морзянку, латать разрывы на линии. Кормили хорошо, мы были молоды, здоровы, – выдерживал. В конце января сорок второго года наша маршевая рота связистов (пятьдесят бойцов) прибыла на Западный фронт в распоряжение начальника связи 16-й Армии, которой командовал генерал Рокоссовский.

 

Глава VI. СЕРГЕЙ

1.

Сегодня в институте торжественное собрание по поводу 38-летия со дня победы. Сергей Иванович с пятью рядами орденских колодок и звездой героя соцтруда на пиджаке сидел в первом ряду президиума. Вел собрание председатель парткома Олег Брагин, молодой (лет сорока) доктор наук, уже три года настойчиво проталкивающийся в членкоры. Сергей Иванович держал его в парткоме за абсолютное послушание.

Уже кончился доклад «Победа советского народа в Великой Отечественной войне», который прочел, не отрывая глаз от ксерокопированного текста, генерал из Политуправления. Несколько ветеранов уже выступили со своими малоправдоподобными воспоминаниями. Скоро начнется кино (старая сентиментальная лента «В шесть часов вечера после войны»), и можно будет идти домой.

Девятого мая вечером соберутся свои. Валентина Григорьевна установила железный порядок. Кроме особых случаев, например, возвращение Сергея Ивановича или Ильи из длительной командировки, семья собирается четыре раза в год: дни рождения ее и Сергея, день победы и новогодний вечер. Никакие отговорки не принимаются. Девятого будут все, кроме Ильи: командировка в Японию.

Около восьми вечера, перед тем, как сесть за стол, Сергей позвонил Великанову.

- С праздником, Борис Александрович! Неужели и сегодня один сидишь?

- Взаимно, Сережа. Нет, не один. Лена зашла на пару часов, так что у меня двойной праздник.

- Ну, поцелуй ее за меня. Желаю всяческого. Летом куда-нибудь собираешься?

- Вряд ли. Куда мне ехать?

- Я весь август один на даче буду. Валя в Прибалтику едет, в теннис играть. Пожил бы ты со мной. Места грибные, походим, отдохнем вдвоем.

- Спасибо, подумаю.

За столом разговор был обычный. Выпили за победу, за Сергея Ивановича. Сергей с Андреем пили водку, Валя и Клара коктейли (вермут, джин, тоник, лимон). Нина – шампанское. Обсудили, кто будет после Андропова, ясно – он уже не жилец. Андрей считал, что Горбачев или Романов. Сергей Иванович объяснил: силы еще не определились, посадят пока куклу из стариков, Черненко или Тихонова, но скорее Черненко, – совсем бесцветный. А там – кто кого.

Валентина Григорьевна рассердилась:

- В кои-то веки семья собралась, праздник победы, а вы, мужчины, как бабы, про хозяев сплетничаете. Не все ли вам равно, чьи портреты висеть будут? Ты бы лучше, Сережа, про войну что-нибудь вспомнил. Только не очень страшное.

Клара подхватила:

- Правда, Сергей Иванович, расскажите. Вы ведь в Смерше одно время служили. Я читала в «Новом мире» этот роман о Смерше. «В августе сорок четвертого», не помню автора. Это правда, что он пишет, или выдумывает?

- Вроде правда. Впечатление, во всяком случае, что не врет. Но сам я в таких операциях участия не принимал. И даже о них не слышал. Да и в «Смерше», как ты называешь, не был. Это детское название после сочинили.

Впрочем, думаю, что вся эта противошпионская, да и шпионская деятельность ни тогда, ни теперь гроша ломаного не стоила и не стоит. Никому она не нужна и никому не опасна, ни тем, кто шпионит, ни тем, кто шпионов ловит.

Андрей поднял голову.

- Ну, это ты, батя, слишком. А Зорге? А Маневич, который четверть века в Штатах просидел и все нашим сообщал? А Розенберги? Разве они нам с бомбой не помогли? Да и сейчас, наверное, у нас хватает американских шпионов.

- Кто тебе сказал, что американцы умнее нас? Они тоже тратят деньги на своих и наших шпионов. И все зря. А что касается Зорге, то перед войной Сталин на его донесения и внимания не обращал. И не только его. В таком шпионаже никогда нельзя отличить информацию от дезинформации. И в конце сорок первого его донесения о Японии никакой роли не играли. В тот момент Москву спасать надо было. Сибирские дивизии и перебросили. Других не было. Никаких важных секретов Розенберги не выдали. С атомной бомбой был один только секрет, – что ее сделать можно. Так этот секрет над Хиросимой рассекретили. Все, что Маневич за четверть века нашим сообщил, можно было, сидя дома, из американских газет узнать. А Смерш, главным образом, не немецких шпионов ловил, а за своими генералами, офицерами и солдатами следил. Я знаю, сам донесения по инстанциям отправлял, когда Смерш еще Смершем не назывался. Но, слава Богу, не долго. Уже с середины сорок второго стал нормальным офицером. Спасибо генерал-лейтенанту Андрею Андреевичу Власову.

Валентина Григорьевна:

- Ни к чему об этом рассказывать. Нашел, чем хвастаться.

- Почему не рассказать? Сосунки эти ведь ничего не знают. Да и старики уже все забыли. Хорошо человек устроен: легко забывает, что неудобно помнить. Я, ребята, власовцем был.

- Что ты мелешь, батя? Ты же войну в штабе у Конева кончил.

- А я власовцем был тогда, когда это звучало, как высшее отличие. Шутка ли? Двадцатая армия, спасительница Москвы. Две сотни километров в декабре сорок первого прошла на северо-запад от канала Москва-Волга почти до Ржева клином между танковыми армиями Гудериана и Гота, не позволив сомкнуть кольцо вокруг Москвы. Власов, любимый генерал Жукова, а тому угодить не легко было. Мне случай помог: в начале сорок второго, уже после того, как нас остановили, меня отозвали в спецшколу НКГБ, теперь бы сказали: «курсы повышения квалификации», и я не попал с остальными власовцами во вторую ударную армию, а с нею в плен к немцам у Ильмень-озера.

- А за что же спасибо Власову?

- За то, что он немцам сдался. В результате меня за потерю бдительности из органов вышибли, и я три года потом воевал нормально, как все люди. Вру, однако, не как все, а полегче, все-таки ниже штаба дивизии не опускался, а последние два года в корпусных и выше штабах. Не бог весть в каких чинах, должности все больше адъютантские. Конечно, случаи всякие бывали, но особого геройства проявлять не пришлось.

Клара:

- Скромничаете, Сергей Иванович, я же видела, боевых орденов и медалей у вас – вся грудь блестит.

- Так ведь ордена сверху вниз спускают. И основная часть застревает на верхних ступеньках.

Валентина Григорьевна слушала с явным неудовольствием. Что это он разговорился? Конечно, семья, все вроде свои, но ведь чем черт не шутит? Ручаться за невесток до конца нельзя, особенно за Клару. Не дай бог, разойдутся с Ильей или даже просто разругаются сильно, – написать о нездоровых настроениях и антисоветских высказываниях академика, депутата, референта ЦК вполне может. Хоть это для Сергея не так уж страшно, до оргвыводов дело не дойдет, но досье все-таки испортит. Это ведь не анекдоты про Брежнева и не истории с Василием Ивановичем и Петькой. Их все знают и все рассказывают. Здесь над святым насмешка – над Великой Отечественной. И, что ни говори, апология предателя. – Что-то не в ту сторону у нас праздник пошел. Хватит тебе, Сережа, молодежь шокировать. Сказал бы лучше тост хороший какой-нибудь. Андрей, однако, не унимался.

- Не, батя, раз уж ты в кои веки разговорился, мы тебя так легко не отпустим. Ты же историк, значит должен всю правду знать. Все-таки, ведь Сталин войну выиграл? Все говорят, культ личности, тридцать седьмой год, лагеря. Но он хозяином был, при нем порядок железный, а не нынешний бардак. И страну спас. Если бы не его воля, ведь развалилась бы страна, когда немцы половину России отхватили. Конечно, были генералы, Жуков, Василевский, но Верховным был он. Так что не зря наша шоферня на ветровые стекла его портреты приклеивает. Я правильно говорю, батя? За войну ему все простить можно.

Но Сергей Иванович уже застегнулся. Права Валя. Нечего язык распускать. Не с Великановым треплешься.

- Не так все просто, Андрюша, но, в основном, ты правильно говоришь. Окончательные решения его были. А в политике и на войне главное – это принять решение. Но мать права: чего об этом вспоминать? Все было и быльем поросло. Давайте лучше за нее выпьем. За Валентину Григорьевну. Она у нас Верховный. Она принимает решения, и как видите, под ее водительством наша семья с честью прошла через пропасти и высоты, стоявшие на ее пути. Твое здоровье, Валя, мой главнокомандующий! Встанем!

Ночью Сергей Иванович долго не мог заснуть. Андрей нечаянно затронул сокровенное. Узкая историческая специальность Сергея Ивановича во времена аспирантуры была докиевская Русь, а затем история отношений России с соседними исламскими государствами, в основном с Персией и Афганистаном. Это в конце концов и сделало его референтом ЦК. Наукой, собственно, Сергей Иванович уже лет двадцать не занимался. Не было у него времени самому рыться в архивах, читать первоисточники. Да и не нужно это было никому, и прежде всего ему. Руководить институтом, консультировать ЦК, представлять страну в различных международных комиссиях – никакой науки не требовало. Было, однако, если по модному говорить, у Сергея Ивановича научное хобби. Уже давно собирал он материалы, относившиеся к жизни и деятельности двух самых страшных людей нашего времени, а может быть и всей человеческой истории, Сталина и Гитлера. Задумал он это давно, еще во время войны, когда, с одной стороны, по разрозненным рассказам, отдельным репликам больших и малых генералов(а он почти всю войну провел около генералов) начала вырисовываться перед ним картина нашей военной стратегии и истинной роли Верховного в ней, а с другой – по показаниям пленных генералов, захваченным материалам с аккуратно, в хронологическом порядке, подшитыми приказами Верховного командования вермахта и лично фюрера, – стала проясняться внешне непохожая и в то же время в главном такая знакомая картина вмешательства в судьбы людей, армий, государств, народов капризной воли диктатора, страдающего одновременно комплексом неполноценности и манией величия. Сергей Иванович, благодаря положению, им занимаемому, имел доступ практически ко всем материалам спецхрана и урывками продолжал эту тайную ото всех, от Вали и даже от Бориса, работу. Конечно, об этой паре множество научных и полунаучных трудов опубликовано. О Сталине – Конквист, Авторханов, воспоминания маршалов, Хрущева, Троцкого – да мало ли? О Гитлере полнее всего, пожалуй, Толанд. Но систематического сравнения еще никто не проводил.

Сергей Иванович не обольщался: писал он плохо, язык казенный, – не дал Бог таланта. Однако последовательное сопоставление личностей и истории двух неудачников: неудавшегося поэта Джугашвили и неудавшегося художника Шикльгрубера, – его захватило. Эта секретная деятельность стала ему необходимой. Отдушина, вроде редких встреч с Великановым. Многие части своего исследования Сергей Иванович уже написал в почти законченном виде. Но он не спешил. Перечитав, вставлял новые данные. Все равно девать некуда. Так и будет, пока он жив, заперто в ящике письменного стола, единственный ключ всегда в бумажнике. Жаль, не расскажешь Андрею о его тезке Андрее Андреевиче Власове. Через сорок с лишним лет Сергей Иванович легко восстанавливал в памяти его образ.

Неулыбчивое интеллигентное лицо, очки. Прекрасная выправка. И смелость. Не отчаянная храбрость молоденьких лейтенантов, а спокойная смелость генерала, принимающего решения и берущего на себя за эти решения ответственность. Вероятно за это и любил его Жуков. Его сдача второй ударной армии, окруженной у озера Ильмень, была актом смелости, а не трусости. Трусом был генерал Ефремов, который был окружен с тремя дивизиями под Вязьмой и застрелился. Оставшиеся без командования десятки тысяч людей погибли в бессмысленных разрозненных боях. В сорок втором Власов был понятен. Его согласие организовать РОФ в сорок четвертом – необъяснимо. Сомнительно, чтобы его сломали немцы. Вряд ли этот замкнутый человек делился с кем-нибудь мотивами своих поступков. Во всяком случае, он начал активно сотрудничать с немцами тогда, когда он не мог не понимать, что Германия войну проиграла. Сон не приходил. Сергей Иванович встал, накинул пиджак поверх пижамы, достал сигарету, вышел на балкон покурить. Валя сквозь сон спросила:

- Ты чего не спишь?

- Так, думаю.

 

2.

- Товарищ генерал-майор! Сергей Лютиков прибыл в ваше распоряжение.

Дремин уже вышел из-за стола. Улыбаясь, протянул обе руки.

- Здравствуй, Лютиков, здравствуй. Рад тебя видеть. Домой успел зайти?

- Забежал, товарищ генерал.

- Во-первых, Сергей, я не генерал, а майор государственной безопасности, у нас звания особые, и майор ромб носит. А во-вторых, давай условимся: когда мы вдвоем, я для тебя не «товарищ майор» и не «товарищ генерал», а Николай Васильевич. Не первый год знакомы. Понял?

- Понял, Николай Васильевич.

- Ну. лады. Как дома? Все здоровы?

- Отец на фронте. Мать и Нюрка работают. На ЗИСе. Трудно, конечно, но ничего, справляются. Говорят, завод скоро эвакуировать будут. Не то на Урал, не то в Сибирь. Тогда тоже поедут.

- И правильно, пусть едут. Москва скоро прифронтовым городом станет.

Ладно, Серега, некогда нам о пустяках разговаривать. Не для этого я тебя

вызвал. Сядем сюда на диван и поговорим серьезно.

Сели. Сергей не видел Дремина с мая, а в форме вообще видел в первый раз. И здесь, на Лубянке, тоже был впервые. Николай Васильевич похудел, глаза красные, видно спит мало.

- Ты, Сергей, не маленький, сам видишь, что происходит. Немцы, несмотря на огромные потери, несмотря на то, что Красная Армия перемалывает их дивизии, уничтожает танки, сбивает самолеты, уже подходят к Москве, Ленинграду, Киеву. Конечно, вероломное нападение, эффект внезапности – все это сыграло свою роль. Но, надо смотреть правде в глаза, не только это. Видно недостаточно мы, именно мы, органы, поработали в свое время. Много всякой пакости осталось. Слыхал, небось, в самом начале войны разоблачили кучку предателей, стоявших, подумать только, во главе Западного Военного округа. К стыду нашему поздно разоблачили. Эти гады успели уничтожить с помощью немцев всю авиацию Округа, танки, орудия. А сколько предателей, фашистских прихвостней осталось! Ведь недаром немцы наступают. Их бьют, а они наступают. Советские солдаты проявляют неслыханный героизм, а продавшиеся фашистам сволочи, проникающие на командные посты, своими замаскированными предательскими действиями сводят на нет подвиги наших людей, саботируют приказы вождя. Фашисты не брезгуют ничем. Их пропагандистская машина работает на полный ход. Их листовки, агенты-провокаторы, засылаемые в наш тыл, в нашу армию, делают все, чтобы разрушить единство и дружбу народов Советского Союза. Они пытаются разжечь антисемитизм, возродить это позорное наследие проклятого царизма. Конечно, наш народ, воспитанный советской властью, не поддается, как правило, на эти провокации, но, не будем себя обманывать, есть, кроме явных предателей, темные, малосознательные люди, особенно на Украине, не способные правильно ориентироваться в сегодняшней сложной обстановке. В эти дни, как никогда, ответственность ложится на нас, чекистов, карающий меч революции. А людей у нас не хватает. Своих людей, до конца преданных, на которых можно положиться в любых ситуациях. Поэтому, товарищ Лютиков (тут Николай Васильевич встал, Сергей тоже), мы решили призвать вас в ряды Красной Армии, в части НКГБ и присвоить воинское звание сержанта государственной безопасности. Поздравляю, товарищ Лютиков!

- Служу Советскому Союзу!

- Правильно отвечаешь, Сергей. Теперь о дальнейшем. Ты должен принести присягу, сдать паспорт, получить удостоверение, форму, оружие. Я вызову своего помощника, капитана госбезопасности Русанова, ты при нас примешь присягу, потом он поможет тебе по-быстрому все оформить. Сейчас двенадцать. Жду тебя обратно в четырнадцать тридцать. Пообедаем в нашей столовой, потом еще поговорим.

После обеда, в новенькой, подобранной точно по росту форме, с двумя кубарями в каждой петлице, в яловых сапогах, с командирским планшетом, с еще обернутым в промасленную бумагу наганом в кобуре, удобно пристегнутой за правым бедром к поясу, Сергей вернулся к Дремину в его кабинет.

- Садись, Сережа. Я и не спросил – все получил? Патроны выдали? Семь штук должны были тебе дать, на полную обойму.

- Все получил, Николай Васильевич. Они у меня в планшете.

- Лады, давай как следует поговорим. Я тебе объясню, кто ты теперь есть и с чего начнешь службу, чекистскую службу. Прежде всего ты должен понимать, что не так это просто и не каждому дано быть зачисленным в части госбезопасности и сразу получить звание. Я тебя рекомендовал, я за тебя поручился.

- Все понимаю, Николай Васильевич. Спасибо.

- Благодарить меня нечего. Рекомендовал, потому что считаю достойным. В нашем деле главное не военное образование (у меня, между прочим, у самого его нет), а преданность делу. Конечно, кое-что уметь нужно. Ты хоть выстрелить из своего нагана сможешь?

- Я же, Николай Васильевич, курсы военной подготовки для комсомольского актива МГУ прошел. Ворошиловский стрелок.

- Знаю, знаю. Это я так спросил, для подначки. Когда мы с тобой кончим, тебя Русанов отведет в канцелярию, получишь аттестат, командировочное предписание, деньги, сколько положено. Сегодня же вечером отбудешь к месту назначения. Мы тебя направляем в распоряжение Особого Отдела 37- й Армии. К начальнику Особого Отдела капитану государственной безопасности Денисову я тебе личное письмо дам, чтобы хорошо принял и правильно использовал. Денисов мой человек, я его, как тебя, только на пяток лет раньше, из сопливого мальчишки настоящим чекистом сделал. Дислоцируется сейчас эта Армия к северу от Киева. Армия новая, организованная месяц назад. Командует генерал Власов. Говорят, генерал толковый, но полного доверия ему нет. Впрочем полного доверия у нас ни к кому быть не может, на то мы и госбезопасность.

Помолчали.

- Теперь слушай, Сергей. Вытащи свое удостоверение. Прочти, что там написано.

- Сержант Государственной Безопасности Лютиков Сергей Иванович. Выдано...

- Дальше не надо. Что главное? Не просто «сержант», а «сержант государственной безопасности». А это, брат, повыше, чем капитан обычных войск, хоть ты только два кубаря носишь. Твердо усвой: ты подчиняешься только своему начальству. Никакой полковник тебе ничего приказать не может. То есть в обычных условиях, на фронте, тот же комдив, или даже комполка, если ты окажешься в полку, тебе приказывать будут, но ты сам должен решать, исполнять эти приказы или нет. Боевые приказы, если не видишь предательства, исполнять обязан. А в своих делах, делах Особого Отдела, никакие командиры тебе не указ. Только показывать, демонстрировать этого не надо. Зря обижать людей – последнее дело. Люди должны к нам со всем доверием подходить. Бояться, конечно, должны, но обиженными себя чувствовать – ни в коем случае... Да ты парень умный, быстро разберешься. Ладно, Сергей, времени у меня больше нет, и так полдня на тебя ушло. Вот тебе конверт, передашь Денисову. В случае чего пиши. По нашей почте пиши, чтобы без цензуры.

Нажал кнопку. Вошел Русанов.

- Проводи сержанта. Оформи все, что надо, объясни, как билет получить. Чемодан ему выдали?

- Выдали, товарищ майор государственной безопасности. Мы в чемодан все его гражданское пока положили.

- Ну что ж, сержант Лютиков, можете быть свободным.

- Есть быть свободным, товарищ майор государственной безопасности.

Откозырял, три шага строевым, как положено, вышел. Русанов сказал:

- Присядь, сержант, я тебе насчет билета объясню, времени мало, надо к военному коменданту за два часа до отхода поезда подойти.

- А если опоздаю?

- Он тебе штампик в командировке поставит, что на сутки задерживаешься. Сутки – это не страшно. А что, хочешь до завтра остаться?

- Дело в Москве есть.

- Баба, небось? Ну, погуляй напоследок. А что, Лютиков, майор тебе родня? Что он о тебе так хлопочет?

- Этого я, товарищ капитан, говорить не могу. Раз сам Николай Васильевич не сказал, значит и мне нельзя.

Вот ты и военный, Сергей Иванович! И не просто, а в органах. А Дремин бодрится. Хорошо держится, хотя, конечно, понимает, что дело дрянь. Значит, Киев. Посмотрим, посмотрим. Сейчас к Сонечке, может помочь надо, посидим, потолкуем. Потом на вокзал, отметиться. Домой забежать, матери денег оставить, половину подъемных – проживу как-нибудь. Барыне позвонить, успокоить. Ночевать на Стромынке, то-то комендантша ахнет, увидев его в форме.

 

3.

Новый 1942 год встречали под Ржевом. Штаб Двадцатой Армии в поселке с точным названием Погорелое Городище. На окраине поселка изба Особого Отдела. Полковник Денисов пригласил всех сотрудников и особистов из дивизий и полков.

В большой жарко натопленной комнате вокруг длинного наспех сколоченного стола сидели и стояли человек тридцать. Рядом с Денисовым во главе стола сидела старшая машинистка Особого Отдела и официальная ППЖ Денисова. Без двадцати двенадцать Денисов встал:

- Товарищи чекисты, военные и вольнонаемные! Пришло время проводить сорок первый год. Тяжелым был этот год для нашей Родины, для нашего народа. Я не буду вспоминать сейчас начало войны, лето и осень, когда немецкие гады, вероломно напавшие на Советский Союз, воспользовались внезапностью своего нападения, некоторым преимуществом в живой силе и технике и одерживали временные успехи на отдельных участках фронта. Многие из вас, которые воевали в рядах славной тридцать седьмой, помнят нашу героическую оборону Киева. Теперь ясно, что взятие Киева было последним успехом фашистов. Под Москвой наша вновь созданная Двадцатая Армия вместе с другими войсками Западного фронта обломала зубы фашистскому зверю. За двенадцать дней мы совершили исторический марш-бросок от канала Москва-Волга до Ржева, разорвали кольцо окружения столицы и начали заключительный победный этап войны. Я не оговорился, товарищи. Хребет немецкого гада перебит. Под водительством гениальнейшего полководца всех времен и народов, нашего вождя и учителя, великого Сталина мы погоним подлого агрессора с нашей святой земли. Мы погоним немцев так, как сто тридцать лет назад Кутузов гнал врагов России, посягнувших на свободу и независимость нашей Родины.

Тут полковник немного помолчал.

- В этот исторический момент особенно велика наша роль, роль органов государственной безопасности. Не будем, товарищи, закрывать глаза. В рядах нашей доблестной армии еще встречаются паникеры, трусы, болтуны и даже прямые предатели. И что я вам хочу сказать, товарищи чекисты. Ваша главная задача очищать армию от сорняков. Паникер и предатель среди нас опаснее врага по ту сторону окопов. Будьте бдительны, товарищи! Мы встречаем сорок второй год с уверенностью в том, что он принесет нам скорую победу над коварным врагом. И всем ясно, кому мы обязаны этой уверенностью. Так выпьем, товарищи, за великого Сталина! За Родину! За Сталина! Ура, товарищи!

Сергей встал вместе со всеми, крикнул «ура» вместе со всеми, выпил вместе со всеми. Интересно, верит ли сам Денисов своим словам о скорой победе. Разговоры об окончательном победном наступлении и изгнании немцев стали в последние дни обычными. Это шло сверху, по партийным каналам. Черт его знает, может и вправду погонят. Хотя очень сомнительно. Наступление захлебнулось. Думали Ржев сходу взять, но вроде застряли всерьез. Конечно, не исключено, что у Верховного опять сюрприз припасен, вроде сибирских дивизий два месяца назад. Посмотрим, наше дело маленькое, – будить и донесения вовремя отправлять...

- Товарищи офицеры!

- Вольно, вольно.

Сергей поднял голову. В дверях стоял командующий. За ним адъютант с немецким автоматом на груди. Все стояли. Денисов вышел из-за стола, вытянулся:

- Товарищ генерал-лейтенант...

- Отставить, полковник. Зачем рапортовать, и так вижу – новый год встречаете. Я тут немного за дверью постоял, послушал. Вы, полковник, часового не ругайте, я запретил ему вам докладывать. Рад был услышать, что настроение у особистов хорошее, вперед смотрят с оптимизмом. Оптимизм, полковник, вещь прекрасная, но имеет тенденцию перерастать в шапкозакидательство. Так что вы лучше предоставьте планировать стратегию войны высшему командованию, а сами занимайтесь своим делом. Ловите шпионов, разоблачайте изменников. Поняли, полковник? Я спрашиваю, поняли, полковник? – Так точно, товарищ генерал-лейтенант, понял.

- Что поняли, товарищ капитан государственной безопасности?

- Надо заниматься своим делом, товарищ генерал-лейтенант.

- Ладно. Продолжайте встречать новый год. Кстати, он наступит через десять минут. Поздравляю всех присутствующих и желаю вам и себе воевать в будущем году лучше, чем в уходящем.

Повернулся и ушел. Денисов, лицо и шея багровые, сел, рывком усадил соседку:

- Садитесь, товарищи, приказано продолжать встречать новый год.

В четверть первого разошлись. Никто и не выпил как следует.

Через два дня Денисов вызвал Сергея.

- Есть возможность недели через три послать одного человека в спецшколу госбезопасности. Я думаю тебя. Парень грамотный, незаконченное высшее. Через восемь месяцев вернешься к нам офицером. Тем более, что сейчас нас вроде переформировывать будут. И еще я хочу тебя попросить, Лютиков. Ты в Москве, конечно, Николая Васильевича увидишь, крестного отца своего (и моего тоже). Так передай ему мое устное донесение. Расскажи ему, как мы новый год встречали, какие пораженческие настроения командарм открыто проповедовал. Скажи, что Власов к органам неправильно, пренебрежительно относится. Скажи, что я ему не доверяю. Пролетарского стержня в нем нет. Скажи, что я считаю, присмотреться к нему надо. Скажи, что по-моему стоит доложить наркому. Вот и все. А уж дальше, как Николай Васильевич сочтет нужным. Понял?

- Так точно, товарищ полковник.

 

4.

- Здорово, Сергей, здорово! Проходи, гостем будешь. Значит, настоящее чекистское образование получить собираешься? Смотри, не зазнайся. Хотя и не исключено, что лет через пять я у тебя под началом ходить буду. Парень ты шустрый, а я ведь академий не кончал. Шучу, шучу. Раздевайся, проходи, присядь. Я один, сейчас по-холостяцкому ужин организую. Жена с детьми в Ашхабаде, еще в октябре отправил.

Сергей за сутки с небольшим на попутках легко добрался до Москвы. Отметился в комендатуре, получил направление в училище. Поезд на Горький отходил поздно ночью. Тут же из комендатуры позвонил Дремину. Тот велел прийти домой часам к девяти, раньше не освободится. К трем часам Сергей был свободен. Билет в кармане. Продпаек получил. Даже пообедал в офицерской столовой в Малом Казенном переулке. Домой заходить не стал: никого нет. Походил по Москве. Часов в восемь зашел на Лихов. Дверь открыла Елизавета Тимофеевна.

- Сережа, вы? Заходите. Как вы возмужали. Вам идет офицерская форма.

- Здравствуйте, Елизавета Тимофеевна. А где Боря?

- Боря на фронте. На Западном фронте. Он связист, ротный телефонист. Пишет, что не опасно. Врет, наверное.

- Да нет, Елизавета Тимофеевна, правду пишет. Какая же опасность? Сиди на родном КП в тылу, донесения передавай. Значит, призвали Бориса. Когда?

- Вы разденьтесь, Сережа. Я чайник поставлю. Угостить мне вас особенно нечем, но чаю попьем.

- Какие там чаи, Елизавета Тимофеевна, я на минуту, человек военный, дела. Я и заходить в комнату не буду.

- Борю призвали в самом начале ноября. Был где-то в Чувашии, учился на связиста. А недавно позвонил, проездом на фронт, их эшелон на окружной стоял. Мы с Ирой бросились. но не нашли. Теперь вот с фронта треугольнички получаю.

- Кто это Ира?

- Разве у вас, молодых, поймешь? По-старому я бы назвала невестой. С ним вместе училась.

- Понятно. А об Александре Матвеевиче что-нибудь есть? Больше у него не были?

- Не была, ничего не знаю.

И вот сидит Сергей Лютиков у Николая Дремина. Сидит сержант государственной безопасности в гостях у майора государственной безопасности. На столе пол-литра, картошка вареная, селедка жирная. Сидит не как подчиненный, а как старый знакомый, можно сказать приятель.

- Ну что ж, Сергей, давай выпьем за тебя, за твою жизнь, за твою карьеру. Не надо этого слова бояться. У нас в органах сделать карьеру значит хорошо служить на благо родины. А кто хорошо служит, тот и за большее отвечает, а значит и делает карьеру.

- Спасибо, Николай Васильевич.

- Да ты ешь, не стесняйся. Масла клади в картошку побольше. В училище впроголодь жить будешь. Расскажи теперь, как воевал. Как там Петька Денисов? О вашей Двадцатой много говорят. Орлы. Власовцы.

- Мне, собственно, Николай Васильевич, капитан государственной безопасности Денисов велел вам передать устное донесение.

- Давай, давай, доноси.

Дремин слушал молча, не перебивая. Потом сказал:

- Давай-ка еще по полстаканчика. Что я тебе скажу, товарищ Лютиков. Дураком Петька был, дураком и остался. С кем воевать вздумал! Власов теперь командарм номер один у Жукова, а к Жукову сам Иосиф Виссарионович прислушивается. Так что об этом донесении забудь. Ты не говорил, я не слушал.

 

5.

- Курсанта Лютикова ко мне!

Взвод отрабатывал основы ближнего боя. Сергей поднялся из пожухлой травы, куда его стандартным приемом через ногу бросил напарник и побежал к комвзвода.

- Срочно в училище, к начштаба.

Начальника штаба на месте не было. Писарь прочел Сергею под расписку приказ. Отчислить курсанта Лютикова С.И. из училища. Сержанту государственной безопасности Лютикову С.И. явиться такого-то числа к семнадцати ноль-ноль в Москву, в комнату 341 Народного Комиссариата государственной Безопасности к майору государственной безопасности Дремину Н.В. для прохождения дальнейшей службы.

В предбаннике Сергея встретил Русанов.

- Подождите, товарищ Лютиков, я доложу майору.

Через полчаса Сергей вышел на Лубянскую площадь. Ну, дела! Еще раз вытащил повестку: двенадцать тридцать, комната 215, для дачи показаний. И бумажка, переданная Дреминым вместе с повесткой: «Приходи ко мне вечером после десяти». Дремин был сух, официален, в глаза не смотрел. Сказал только:

- Вопрос о прохождении службы решим после дачи показаний.

Сергей забросил вещи домой. Комната, как нежилая. Холодно – не топят, пусто, грязно. Да и вся квартира такая же. Несколько старух, дети сопливые. Зашел на рынок на Цветном бульваре. Белая головка – три сотни за бутылку. Купил. Надо взять для Николая Васильевича. Не зря же он приглашает. Ровно в десять позвонил в дверь к Дремину.

- Заходи, заходи, Сережа, раздевайся. Да расстегни ты воротничок. И пояс сними. А то застегнулся, как на смотре. Ого, я вижу, ты на рынок сходил. Сколько отдал? Спасибо, спасибо, с удовольствием с тобой стопку опрокину. Мне теперь редко удается. Даже в нашем распределителе не всегда бывает, а на рынок мне все-таки неудобно, с ромбом в петлице.

Николай Васильевич был непривычно суетлив. Не умолкая, почти обнимая на ходу, провел Сергея в комнату, усадил за стол, побежал (именно побежал) на кухню, принес хлеб, масло, «наркомовскую» копченую колбасу, поставил стопки, тарелки. Спрашивал Сергея о домашних, об училище, даже о Сонечке, получает ли письма, но ответов не дожидался, перебивал новыми вопросами. Наконец, уселись друг против друга. Николай Васильевич налил.

- Ну, давай со встречей. За наше с тобой благополучие. Чтобы это тяжелое время пережили. И, естественно, за победу. Будь здоров, Сережа!

Постарел Николай Васильевич. Руки даже трясутся. Или волнуется? Что-то ему от меня нужно. Все непонятно. Зачем из училища вызвали? Зачем домой позвал?

- Ты, Сережа, небось, сидишь и думаешь, зачем этот старый хрен меня пригласил? Чего ему от меня надо? Сейчас растолкую. Для того и домой позвал, чтобы по душам, как старые друзья, поговорить можно было. Чтобы для тебя завтра, когда спрашивать начнут, неожиданным не оказалось. Чтобы заранее обдумать мог. Чтобы мы вместе обдумать могли. Я тебе сейчас скажу о том, чего ты пока знать не должен. И не проговорись завтра, что знаешь. Несколько дней назад Власов сдался врагу. Сдал фашистам Вторую Ударную Армию. Ты ведь и не знал, наверное, что ваша Двадцатая стала Второй Ударной. Задание ей было дано самим Верховным идти на Ленинград, прорывать с юга блокаду. Так эта сволочь, мать его, у озера Ильмень, сговорившись с немцами, разоружил и сдал Армию. Сейчас у нас на Лубянке допрашивают всех, кто с Власовым в 37-й, 20-й, Второй Ударной связан был, кто хоть что-нибудь может рассказать об этом преступном заговоре. Ясно, о заговоре. Такую акцию быстро подготовить нельзя. Людей подобрать подходящих надо. Значит, помогали ему подбирать. Большие начальники помогали. Нарком приказал докопаться. Ведь ты, Серега, не знаешь. Был приказ Верховного о подготовке генерального наступления по всему фронту. Чтобы в этом году окончательно добить немецкую гадину. А некоторые генералы, на самом верху генералы, я имен назвать не стану, были против. С самим товарищем Сталиным спорили. Теперь ясны причины некоторых наших неудач в этом году. Ты понял меня, Сережа? Понял, что я тебе сказал? – Понял, Николай Васильевич. А как Денисов? Неужели тоже?

- Предатель твой Денисов. Дерьмо собачье. Раз начальник Особого Отдела не застрелил изменившего командующего, – значит предатель. Теперь, небось, перед новыми хозяевами выслуживается.

Помолчали. Сергей понимал – главное впереди.

- Что я тебе сказать хочу, Сереженька. Тебя будут наши следователи с пристрастием допрашивать. Так ты не бойся. Я про тебя им много хорошего сказал. Не надо только быть задним умом крепким. Они этого не любят. Ты ничего не замечал, значит сволочи хорошо маскировались. Ты, конечно, бдительность не на высшем уровне проявил, но это лучше, чем хоть самую малость подозрительную почуять и не сообщить. Тебе сперва не скажут, почему допрашивают. Так ты только положительно обо всех говори, и о Власове, и о Денисове, и обо всех. А когда скажут, сперва не поверь, а потом ругай эту мразь последними словами, но от своих конкретных показаний не отказывайся. И еще, Сереженька, о том устном донесении Денисова им говорить не надо. Могут не так понять. Нас с тобой могут не так понять. Ты понял меня, Сергей?

Чего ж не понять. Для этого и звал, сукин сын.

- Понял, Николай Васильевич.

- Ну и лады, раз понял. О себе не беспокойся. Раз ты меня понял, я о тебе позабочусь. Уже позаботился. Я друзей в беде не бросаю. Из органов, конечно, тебя за потерю бдительности отчислят. Но не больше. А если бы сказал что не надо, могли бы и больше. А так – только отчислят. Но ты кубари свои не выбрасывай. Уже приказ по Московскому Военному Округу заготовлен о присвоении бывшему курсанту спецшколы Лютикову воинского звания лейтенанта. Просто лейтенанта. Командующий Округом имеет такое право. Приказ заготовлен, но еще не подписан. Как только с тобой у нас дело закончат, так на следующее утро приказ положат на подпись. У Дремина друзья везде есть. Не друзья, впрочем. Я ведь многое могу сделать. Вот и слушаются меня умные люди. А с приказом о присвоении звания и командировочное предписание будет готово. Чтобы, значит, отправлялся лейтенант Лютиков в такой-то город, где находится на переформировке стрелковая дивизия номер такой-то, и чтобы приступил лейтенант Лютиков к исполнению обязанностей адъютанта командира этой дивизии полковника такого-то. Как, товарищ Лютиков, пока еще сержант государственной безопасности Лютиков, согласны быть адъютантом комдива? Вы же, товарищ Лютиков, через пару дней станете рядовым необученным. А присягу воинскую вы принимали. Так что дорога ваша, если не в адъютанты комдива, то в пехоту матушку, трехлинейную таскать. Шучу я, Сереженька, шучу. Давай выпьем за будущего адъютанта. Что ж ты не благодаришь за заботу, Сергей Иванович?

- Спасибо, Николай Васильевич, вовек не забуду.

- Теперь иди, Сереженька. Устал я за последние дни. Не так легко все устроить. А надо было. Я ж к тебе, как к сыну. Как с тобой наши заниматься кончат, они тебя в штаб Округа откомандируют. Там, может, пару дней подождать придется, но не больше. Ты перед отъездом позвони, Сереженька. Чтобы я спокоен был, что все у тебя в порядке.

 

Глава VII. БОРИС

1.

Сегодня воскресенье, можно не торопиться, но Борис Александрович проснулся, как всегда, в шесть утра. Первые минуты заполнены автоматическими движениями. Не отрывая головы от подушки, протянул руку, взял с тумбочки упаковку нитросорбида, вытащил две таблетки, включил транзистор, постоянно настроенный на Би-би-си Уорлд Сервис. Только после этого сел, свесил ноги, запил таблетки, минут десять слушал ньюс. Скучно. Ничего нового. Вдруг вспомнил. Сегодня не просто воскресенье. Сегодня день рождения. Шестьдесят два. Старик. В пятницу, после заседания кафедры, Алексей Иванович велел запереть дверь кабинета, на стол поставили бутылки – коньяк, шампанское, два торта, включили электрический самовар. Алексей Иванович произнес стандартную поздравительную речь, хорошенькая аспирантка преподнесла цветы, Борис Александрович поцеловал ей ручку, произнес ответный тост за кафедру. Ежегодный ритуал. Штамп. Обычная «стенокардическая» зарядка, контрастный душ. Сегодня надо быть в форме. Вечером придут дочери. И, чего доброго, с мужьями. Ничего не поделаешь. Придется терпеть. Все утро поздравительные звонки. С утренней почтой открытки, телеграммы. В двенадцать позвонила Лена.

- Это я. Поздравляю. Будь здоров, пожалуйста. Можно, я забегу часа в два? Никого не ждешь?

- Спасибо. До семи никого не будет.

- Мне до семи не надо.

Лена пришла точно в два часа. раскрасневшаяся, на улице морозно не по-ноябрьски. Боже, как она похожа на ту молодую девушку, нет, женщину в черном платье, которую он увидел и полюбил четверть века назад. Только морщинки у глаз, и талия не такая тонкая, а губы те же, мягкие, теплые.

- Здравствуй, милая. Я рад.

- Я тоже. Ну, все, поздоровались. Хватит, а то прическу испортишь. Я ради твоего дня три часа с утра у моей парикмахерши очереди ждала. Это тебе шарф, чтобы зимой не мерз. И шампанское. Не для тебя, мне, за твое здоровье выпить. У тебя шампанского, конечно, нет, а если есть, так ты ведь на меня не рассчитывал. Вечером, наверное, дочек ждешь. И академика. Не люблю его. Ничего плохого мне не сделал, а не люблю. Ходит к тебе грехи замаливать.

Быстро пробежала по комнатам.

- Господи, грязь какая. А ведь, небось, после моего звонка прибрался. Представляю, что раньше было. Что ж, у девок твоих времени нет, чтобы хоть раз к отцу зайти, элементарный порядок навести?

- Ты же знаешь, милая, я их сам не пускаю. Привык один.

- А зачем они тебя слушаются? Ладно, ступай на кухню. Я пока здесь уберусь, потом прогоню тебя в комнаты, приведу кухню в приличный вид, чтобы можно было без отвращения посидеть и твою некруглую дату отметить.

Через час уже сидели в прибранной кухне. Чистой скатерти не нашлось, но клеенка вымыта. Лена принесла не только шампанское. Фруктовый салат, кусок вырезки, хачапури.

- У тебя же пустой холодильник. Только недопитые пол-литра, жестянка бычков в томате и банка маринованных болгарских помидоров. И яйца, конечно. Ты же яичницу замечательно готовишь! Чем ты своих гостей кормить собираешься?

- Сами принесут. Я их не приглашал.

- Хорошо, но обедать все-таки надо. Суповые пакетики хоть у тебя есть?

- Есть. Харчо.

- Ставь на стол свою водку. Ты ведь шампанское не пьешь. И помидорчики себе на закуску. Я быстренько суп сделаю, из вырезки бифштексы окровавленные, very rare, как говорят американцы. И хачапури согрею. А шампанское пусть пока в морозилке лежит.

Пообедали. На диване посидели, помолчали. Борис Александрович стихи почитал. Не очень долго, но почитал. Все, как раньше, и все не то. Лена говорила о внуках, о нелегкой жизни бабушки на пенсии.

- Это тебе не работать. Здесь не схалтуришь.

Уходя сказала:

- Женился бы ты, что ли. Смотреть на тебя одно расстройство. Не решился в свое время наши жизни повернуть, теперь поздно. Я тебя не ругаю. Ведь и я не решилась. Если бы решилась... да что об этом говорить сейчас? А жениться тебе надо. Страшно так жить, ни для чего и ни для кого. Вот и стихи читаешь старые. Новых нет? Ну, прости, прости. Я ведь тебя люблю. Никого, кроме тебя, так и не полюбила. Не очень веселый ты человек, но почему-то после тебя с любым скучно. А сейчас за тебя больно.

Ушла. Если не обманывать себя, она права. Ни для чего и ни для кого. И в институте делать ему уже нечего. Только обуза. Наука стала неинтересна. Возня с малосущественными вещами. Он давно перестал быть наивным альтруистом. Никакая наука людям помочь не может. То есть прибавлять счастья не может. Занимался наукой, потому что было интересно. А теперь неинтересно. И лекции читать все трудней. Уходить надо. То-то Алексей Иванович обрадуется. И на кафедре станет веселее. Такой ажиотаж поднимется. Как использовать лишние четыреста рублей фонда заработной платы? Взять новых или повысить старых? А он прекрасно проживет на пенсию. Не так уж много ему надо. И дело найдется. Настоящее дело. Может быть и стихи, хотя вряд ли. Давно хочется продолжить записки о войне, начатые в сорок третьем, в запасной бригаде. Вместе с военными стихами может получиться настоящее. Во всяком случае правильное. Пока только «В окопах Сталинграда» почти без фальши. Писать без цензуры. Без самоцензуры. Писать для себя. Без надежды, да и без желания видеть опубликованным. Наверное, сможет. Только так можно писать честно, почти совершенно честно. Немножко лести себе не избежать, как ни старайся.

А жениться, найти няньку, чтобы заботилась на старости лет, нет уж, увольте. С годами становишься все более нетерпимым. Он и раньше не выносил жизни бок о бок, всегда предпочитал одиночество. Единственный человек, с которым, кажется, мог бы жить, именно жить, вместе – Лена. Но так ни разу и не пришлось.

Так решил? Решил. Надо сегодня сказать дочкам, когда придут. Вот галдеж поднимут! Действительно, старый идиот. Другие до девяноста лет цепляются за деньги, за положение. Геронтократия! Но кажется, последние годы доживает. Придут молодые. Вряд ли будут лучше старых, но что-то изменится. Самому вовремя уйти.

Борис Александрович заметно приободрился. Сегодня действительно праздник. Принято решение. Он знал – не передумает. Завтра скажет на кафедре. Захотелось сразу же начать. Достал потрепанный портфель со старыми бумагами. Вынул ученическую общую тетрадь. Стихи сорок второго года. Каракули бледными фиолетовыми чернилами на карандашной бумаге. Читал и перечитывал часа два.

 

2.

- Великанов, на линию!

Даже задремать не успел. Шесть часов отдежурил у аппарата на КП батальона и только сменился, – обрыв нитки в третьей роте. КП в крайней избе, а третья рота окопалась за леском, метров восемьсот от деревни. Связь протянута по опушке, сам Борис и тянул позавчера ночью. Было темно и тихо, по опушке тянуть легче, чем через ельник. А теперь опушка простреливается, наверное, и нитку снарядом перервало. Уже рассвело, немцам с высотки подходы к нашим позициям как на ладони. Снарядов не жалеют, лупят из орудий по одиночкам.

Ноги в валенки, ушанку на голову, сумку с телефоном и инструментами через плечо, карабин за спину, рукавицы за пояс, лыжи, палок не надо, только мешают. Батальонный адъютант остановил.

- Ты, Великанов, осторожнее. Может немцы ночью засаду устроили, за языком охотятся, сами линию перерезали.

- Есть осторожнее, товарищ лейтенант.

Глупости говорит. Будут немцы утра дожидаться, языков ночью берут. Адъютант с позавчерашнего дня в батальоне, прямо из училища. А Борис уже больше двух недель на фронте. Можно считать – старый фронтовик. И с катушкой за наступающей ротой в атаку ходил, и нитки латал. В их отделении связи за это время уже одного убило и трех ранило. Остались из связистов только командир отделения сержант Москалев, Борис и еще двое. Комбат дал Москалеву двух бойцов из первой роты, но их учить и учить. Только и могут – сидеть на телефоне. Рады, конечно. В снегу лежать хуже.

Лыжи скользили хорошо. Борис шел у самых деревьев. Немцы били по передовой: началось «с добрым утром» – ежедневный получасовой утренний артобстрел, хоть часы проверяй. Значит можно не бояться, пока не кончат, на опушку и не взглянут. Вот и обрыв. Так и есть. Рядом воронка, осколком нитку перерезало. Повезло. Метров четыреста всего прошел. Быстро зачистил концы, соединил крепко. Подключился.

- Заря, Заря, я Воробей, как слышишь? Прием.

Голос дежурного:

- Молодец, Воробей, быстро слетал. Обожди, проверю связь. Сам слушай.

Послушал. Порядок. Третья рота докладывает: немцы стреляют (дураки, как будто сами не слышим), потерь нет. Заизолировал, как полагается, вернулся. Доложил адъютанту (ему еще нужно, чтобы докладывали). Ложиться не имеет смысла. Скоро с котелком за завтраком. А там уж недолго до дневного дежурства. Сидя у аппарата, можно думать. Можно, так сказать, вернуться в себя. Даже стихи молча почитать. День сегодня спокойный, наступления вроде не предвидится. Комбат велел вызвать всех ротных, комиссар – политруков. Борис слышал: привести в порядок матчасть, углубить ходы сообщения, выложить повыше брустверы на огневых точках, провести политбеседы о зверствах фашистов и об антигитлеровской коалиции. Раз политбеседы, значит ничего существенного не жди. Отношения с ребятами в отделении связи у Бориса хорошие. Он не подделывается под них, не скрывает свою образованность, даже не матерится. Главное, наверное, то, что за эти недели и Москалев, и бойцы увидели: дело знает, не трус, университетским прошлым своим не кичится. Борис все еще не курил, махорку отдавал первому, кто попросит. Ребятам, конечно, было странно, что отдавал даром, а не за сто граммов или дежурство вне очереди. В бесконечные солдатские разговоры и споры не ввязывался. Врать не хотелось, а говорить, что думаешь, нельзя, да и обидеть можно. Непохожие мысли людей обижают. К его молчанию привыкли. А слушать было интересно. О войне, вообще о войне, солдаты не говорили. О немцах – очень редко и безо всякой злобы. Чаще всего о жизни до войны, хвастались, как умно жили. О женщинах, женах, невестах, обычно с бесстыдной откровенностью. В роте связи деревенских было мало, а в стрелковых – большинство. Неделю назад Борис ждал ночью в первой роте начала атаки. Тянуть связь, не отставая от комроты. В окопе темно, бойцы в маскхалатах лежат, тесно прижавшись друг к другу. Борис немножко в стороне: он чужой. Курят в кулак, чтобы лейтенант не заметил, и тихо говорят.

- Бабы в деревне брехали, немцы колхозы оставили, только вместо председателя старосту назначили.

- А чего, все равно лучше колхоза не придумают, чтобы мужиков грабить.

- Ну, Петр Василич, вы уж это слишком. Есть и хорошие колхозы. Вы кинокартину «Трактористы» видели?

- Чего мне кину глядеть, я жизни насмотрелся. В кине все показать можно. Ты еще титьку сосал, а меня в коммунию записали. Тогда колхозов не было, их потом придумали, тогда коммунии назывались. А всех поголовно в колхозы загонять стали, – у нас на Тамбовщине еще ничего, а хохлы с голоду, как мухи мерли. Всех крепких мужиков, хозяев, в Сибирь угнали.

- Так они, Петр Василич, кулаки были, классовые враги. Они бедняков, народ эксплуатировали.

- Кормили они народ. И тебя в городе, бездельника, кормили.

- Чо с им, дядю Петро, гутарить? Хиба ж вин разумие?

- А мне свояк рассказывал, он в денщиках у комполка, что после войны колхозов не будет.

- Точно, не будет. Раз немцы колхозы оставили, начальству нельзя за колхозы держаться. Землю поделят и привет.

- А с тракторами как? с МТС?

- Ты мне землю дай, уж я, коли занадобится, тракториста найму. Что МТС? Нехай остается. Пахать за деньги будут.

- Усим гарно.

 

3.

Смоленщина. Конец марта. Самое неудобное время для войны. Лыжи не идут, валенки промокают, в ботинках с обмотками ноги мерзнут. Уже неделю 33-й Гвардейский Стрелковый Полк вместе с другими частями 16-й Армии никак не может взять опорный пункт немцев на Волчьей Горе. Не такая уж вершина, одно название, что гора, а все подходы, напрямую и сбоку, простреливаются. На горе деревушка. Несколько хат вроде целы. У немцев на горе орудия, несколько пулеметных точек, три танка врыты в землю. Народу на подходе к горе наши положили уже видимо-невидимо. Борис несколько раз тянул связь за ротами. Как доползали до первого пригорка – сплошной огневой заслон не пускал дальше. Долго на перемешанном с грязью снегу не пролежишь. Утром – вперед, как стемнеет – назад. Часто дежурил у аппарата на КП батальона, а раз даже на КП полка. Сверху, из дивизии сплошной мат: даю два дня, не возьмешь – расстреляю. Через два дня все сначала.

Сегодня ночью Борис на параллельной нитке услышал самого командарма. Еле заметный акцент. Вызвал командира полка. Говорил тихо, «на вы».

- Надо брать, товарищ Крымов. Соберите весь полк. Ведите сами. Связь с дивизией. Буду следить. Нет, артиллерии дать не могу, бездорожье, а издали они своих перебьют.

Комбат вызвал на КП командиров рот к девятнадцати ноль-ноль. Борис дежурил у аппарата.

- Вот, ребята, сегодня будем брать Волчью Гору. Хватит, почикались. Наш батальон наступает в лоб. Начнут в двадцать один тридцать первый и третий батальоны. Их задача – прорвать фланговую оборону немцев и, если удастся, отрезать немцам путь отступления. Но главное для них – отвлечь на себя огонь немцев. Когда там как следует начнется, мы ударим. Примерно без четверти десять. Сигнал – две зеленых ракеты. Чтобы к восьми все бойцы были накормлены. Помпохозу обеспечить хороший ужин и наркомовские сто граммов. К полдевятого все роты должны скрытно сосредоточиться в окопах передней линии на своих участках. Ни одного человека в тылу, никаких писарей не оставлять. Первым пойдет Кривошеин. За ним через пять минут Нечипоренко, последним еще через пять минут Яковлев. С тобой, Яковлев, пойдет командир полка. Я буду с Кривошеиным, замполит с Нечипоренко. Связь во время операции у меня должна быть с командиром полка и с КП полка. КП полка будет здесь. Москалев, сам пойдешь с катушкой. Возьми с собой одного связиста получше. Остальных – по ротам. Вопросы есть? Все свободны.

Москалев подошел к Борису.

- Пойдешь со мной, Великанов. Сейчас тебя сменят, выбери две катушки, прозвони их, все приготовь. Вещмешок возьми, энзе наши положи. Я старшине скажу – две фляжки наркомовской нальет, не замерзнем.

Скоро полдесятого. К вечеру подморозило. Борис лежал в ходе сообщения, вещмешок под бок – земля холодная. Рядом Москалев, чуть подальше в аппендиксе пулеметного гнезда комбат. С ним вместе комроты старший лейтенант Кривошеин. Оба молчат, курят в рукава, ждут. Почти одновременно над правым и левым флангами поднялись желтые ракеты. Через несколько секунд началась стрельба.

Комбат Кривошеину:

- Ну, дай им Бог. Через четверть часа мы. Приготовь ракетницу.

Негромко задребезжал зуммер. Москалев взял трубку.

- Алло, Орел, я Ласточка. Вас, товарищ капитан, подполковник вызывает.

Комбат:

- Слушаю, товарищ десятый. Я готов. Как приказано. К черту!

Все пятнадцать минут на флангах не смолкали немецкие пулеметы, орудия. Комбат посмотрел на часы.

- Давай, старшой.

Одна за другой в черном небе рассыпались две зеленые ракеты, на несколько секунд осветившие длинный пологий склон перед окопами и крутой барьер пригорка метрах в двухстах. Комбат вытащил пистолет, легко выпрыгнул на бруствер.

- За родину, за Сталина, вперед! За мной, ребята, не отставать!

Борис, пригнувшись, бежал за комбатом, готовый в любую минуту, услышав нарастающий вой снаряда, уткнуться носом в землю. Но немцы молчали. Пулеметные очереди, разрывы снарядов были слышны только на флангах, где дрались другие батальоны. Бежать тяжело. Весь склон изрыт воронками. Хорошо еще, что к вечеру земля подмерзла, и ботинки не утопают в грязи. Катушка больно бьет в правое бедро, приходится поддерживать. А в левой руке карабин. Москалев отстал, тянет нитку. Вот и первый пригорок. Никогда еще его не переваливали. А немцы молчат. Значит, действительно их связали на флангах. Перевалили через пригорок. Комбат в двух шагах впереди остановился, махнул рукой.

- Ложись, ребята. Отдышись пару минут. Здесь мертвая зона, не простреливается. Москалев, дай связь, вызывай подполковника.

Москалев упал возле комбата, быстро подсоединил аппарат, протянул комбату трубку.

- Орел, Орел, я Ласточка. Говорит двадцать второй, дай десятого. Товарищ десятый, перевалил первый рубеж, сейчас пойду дальше. Конечно, все хозяйство здесь, никто не отстал. Встретимся на Волчьей, в деревне.

Отдал трубку Москалеву.

- Кривошеин, ты где? Комроты ко мне! Ты где околачиваешься?

- Я отставших подгонял, товарищ капитан. В третьем взводе бойцы пожилые, не успевают.

- Слышь, Кривошеин, надо дальше идти, пока немцы не расчухались. Видно крепко их первый и второй прижали. Метров пятьсот до вершины осталось. Но подъем крутой. Ты с политруком сзади иди, а то расползутся все по склону. Сейчас подниму ребят. Освободим место отдыха Нечипоренко и Яковлеву.

Комбат встал во весь рост. И уже на бегу, во весь голос:

- Подъем! За Родину, за...

«За Сталина» комбат крикнуть не успел. Сплошная стена пулеметного огня преградила путь. Москалев, шагнувший за комбатом, упал на колени и медленно, как бы нехотя, лег на левый бок. Отчаянный крик комроты:

- Ложись! Назад!

Высоко над немецкими окопами беззвучно поднялись несколько ослепительно белых ракет. На секунды стало совсем светло. Борис увидел – десять бойцов, успевших выскочить за комбатом из мертвой зоны, распластаны темными пятнами на припорошенной белым инеем земле. Комбат и Москалев лежали почти рядом. Борис сбросил через голову лямку катушки, положил рядом карабин и пополз, вжимаясь в землю, к Москалеву. Один немецкий пулемет перенес огонь на пригорок за мертвой зоной. Он стрелял трассирующими пулями, и прерывистые красноватые нити красиво прорезали черное небо над Борисом. Москалев лежал на боку, поджав ноги, обхватив обеими руками живот. Он тихо стонал. Борис подполз, заглянул в лицо. В широко открытых глазах Москалева тоска. Еле слышно сказал:

- Все, Борька (в первый раз назвал Бориса по имени). Кончился Москалев. Брюхо разворотило. Жжет.

- Что ты, сержант. Потерпи немного. Сейчас я тебя дотяну до роты, а там санитары в тыл снесут. В госпитале залатают, будешь, как новый. Подожди, я только до комбата доползу.

Москалев молчал. Комбат лежал чуть впереди, без шапки, уткнувшись лицом в землю. Борис подполз поближе и увидел – у комбата не было половины головы. Ошметки мозгов красно-серыми пятнами на шинели. Борис с трудом сдержал подступившую к горлу рвоту. Попробовал снять с комбата планшет, не смог. Вытащил нож, перерезал лямки. Вернулся к Москалеву.

- Держись, сержант. Я осторожно. Дай я мешок сниму. Я тебя, как на санках, за шинель.

Дотянул до комроты.

- Товарищ старший лейтенант, комбат убит, я его планшет взял. Сержант Москалев тяжело ранен. Его бы в тыл.

- Куда в тыл? Ты что, не видишь? Немец пулеметами нас отрезал. Заранее пристрелялся, гад. Нам еще хорошо. В первой и третьей носом в землю лежат, головы поднять не могут. Проверь, есть ли связь.

Связи не было.

- Слышь, связист, давай до бугра. Если до бугра перерезало, соедини. Если до бугра цело, дальше не надо. Все равно не доползешь.

Через пять минут Борис вернулся.

- До бугра все цело, товарищ лейтенант. Дальше перерезало. Там все снарядами перекопано.

- Ну и хрен с ним. Отдыхай, связист. Пусть Яковлев почешется. С ним командир полка. У него, небось, связисты есть. Захочет с нами по телефону поговорить, пошлет. А нам и так ясно, что делать. По цепи передай, взводных ко мне. И санинструктора.

Борис наклонился над Москалевым. Сержант лежал на боку и тихо стонал.

- Дай попить, Великанов. У меня в мешке фляжка с водой, мочи нет пить хочется.

- Нельзя тебе пить. Если в живот ранило, нельзя пить.

- Все равно мне конец. Помру быстрее, мучиться меньше. Дай напиться, Борис.

- Не дам, сержант. Сейчас санинструктор придет. Комроты позвал. Она тебя перевяжет, даст что-нибудь, дотянешь до санбата.

Вокруг Кривошеина собрались взводные.

- Дела наши, ребята, хреновые. Комбат убит, связь накрылась. Назад пути нет. Значит, только вперед. Обождем. Надоест немцу ракеты разбазаривать, – и вперед. По-пластунски, незаметно. А там в атаку. Наше дело правое, либо грудь в крестах, либо голова в кустах. Только тихо, без геройских криков. Я по цепи передам, когда поползем. Наше счастье, что перед нами у немцев минометов нету. А то дал бы пару раз Ванюшей, все бы в этой «мертвой зоне» остались. Ну, докладывайте. Первый взвод?

Потерь немного. Борис думал, больше. Три убитых, пятеро раненых. Санинструктор сказала – не очень тяжело.

- Ты, Неделина, посмотри сержанта Москалева. Связист говорит, плохой он.

Москалев уже не стонал. Хрипло дышал широко раскрытым ртом.

- Ну-ка, миленький, я тебя на спину переверну. Вот так. И мешок под голову. Что же связист твой сам не догадался? Сейчас посмотрю, куда тебя угораздило. Да лежи спокойно, я сама все расстегну. Слышь, связист, давай сюда поближе. Тебя как звать-то?

- Борис. Борис Великанов.

- Приподними его, Боря, я штаны спущу. Да ты лежи спокойно, чего стесняешься. Что я, мужиков не видала? Сколько крови запеклось. Сейчас почищу малость и перевяжу.

- Когда кончила, отозвала Бориса в сторону.

- У тебя водка есть?

- Есть, товарищ старшина. Сейчас достану.

- Да не мне, дурак. Ты ему дай хлебнуть побольше. Чтобы опьянел совсем. Зачем ему последние часы мучиться? Не жилец он. Печень ему повредило. Никакой госпиталь не поможет.

- Он очень пить хотел.

– Ты ему сперва водку дай.

За ночь четыре раза рота пыталась пойти вперед. Немцы ракет не жалели. Сплошная стена пулеметного и орудийного огня отбрасывала людей назад в «мертвую зону». Начало светать. Впереди на пригорке черными пятнами на белом снегу – убитые. Кривошеин, голова перевязана, слегка царапнуло, созвал взводных.

- Все, ребята. Будем здесь конца войны ждать. Доставайте энзе, пусть люди поедят.

Москалев к утру умер. Умер тихо, не стонал. Борис несколько раз поил его водкой, полфляжки ушло. На рассвете Борис начал замерзать. Особенно коченели руки. Брезентовые рукавицы не грели. Уже два раза оттирал снегом побелевшие пальцы. Полулежал, согнувшись, вещмешок под бок. Когда Москалев умер, снял с него шинель, укрылся. Не очень помогло. Было тихо. Немцы лишь изредка давали пулеметные очереди: мол, будьте спокойны, не делайте глупостей. На флангах канонада тоже прекратилась. Видно у первого и третьего ничего не вышло.

Неожиданно громко зазвонил зуммер. Борис схватил трубку.

- Ласточка, Ласточка, я Орел, как слышишь, это ты, сержант?

- Орел, я Ласточка, слышу хорошо. Москалев убит, говорит Великанов.

- Здорово, Борис. Это я, Петькин, с линии. Стало светло, я концы нашел, нитку связал.

Петькина перебил сердитый голос комполка.

- Хватит болтать, мать вашу. Алло, Ласточка, я десятый. Дай двадцать второго.

Борис с трудом растолкал уснувшего Кривошеина.

- Товарищ старший лейтенант, к телефону. Связь восстановили. Подполковник комбата спрашивает.

- Сейчас. Как его называть? Какой у него номер?

- Десятый. А комбата двадцать второй.

- Ладно. Слушаю, товарищ десятый. Говорит Кривошеин. Двадцать второй убит. В хозяйстве большие потери. Залегли в мертвой зоне. Жду распоряжений.

- Какие тебе распоряжения? Сиди, где сидишь. Всю обедню отменили. Сверху обещали музыку прислать. Так что не рыпайся. Скоро не жди. Дай бог, завтра к утру.

Еще день и ночь рота пролежала между двумя буграми на склоне горы. Часа в четыре утра Бориса разбудил оглушительный рев ракетных снарядов. Радостный крик Кривошеина:

- Катюши! Смотри, ребята! Сейчас фрицам дадут прикурить.

Двух залпов было достаточно. Через час немцы ушли с Волчьей. Под горой вырыли небольшой котлован, – расширили несколько снарядных воронок и сложили убитых в братскую могилу. Комбата похоронили отдельно. У Бориса Великанова были обморожены запястья обеих рук. Сходила кожа. Целую неделю ходил в медсанбат и целую неделю его не посылали на линию. Дежурил в штабе у телефона.

 

4.

Борис стоял часовым у штаба полка. Уже середина апреля. Полк стоял в маленькой деревушке без жителей и почти без уцелевших изб. Немцев отсюда выбили вчера утром. Насколько Борис мог понять, никакой линии фронта не существовало. Дороги развезло. Связь с дивизией только по радио, а радио почти всегда не работало. Отрезанный бездорожьем и чересполосицей частей наших и немецких, полк уже две недели не получал продовольствия. Один раз прилетал У-два и сбросил боеприпасы и несколько мешков с черными заплесневелыми сухарями. Борис получил шесть штук. Солдаты выкапывали на полях прошлогоднюю сгнившую картошку, пекли из нее оладьи. Во всяком случае их называли оладьями.

Неделю назад Борис выменял у своего нового командира, старшины Шитикова, растрепанную книгу – «Воскресенье» Толстого. Шитиков нашел книгу в брошенной избе и успел уже скурить несколько страниц. Махорка кончилась, и он легко согласился отдать книгу за один сухарь. Перечитывая в немногие свободные минуты морализирующие рассуждения Толстого, неторопливые описания медленно развивающихся событий, Борис испытывал противоречивые чувства.

Временами хотелось сказать словами старого анекдота: «Мне бы ваши заботы, господин учитель!». Но иногда все сегодняшнее заслоняла мучительная напряженная духовность книги. Борис думал об этом, стоя уже третий час перед входом в штабную землянку. Сменившись, достал из глубины мешка тетрадку, завернутую ради конспирации в старые портянки, и записал стихи.

 

В мир пришла весна.

И ватой ходят облака над нами

По голубому солнечному небу,

И нет им дела до людей внизу,

До плесени гнилой, покрывшей землю.

Весна пришла, как приходила раньше,

Как будто мир не истекает кровью,

Как будто люди не сошли с ума.

И я стою в разрушенной деревне,

В домах без крыш и стен гуляет ветер,

Весенний ветер, свежий и холодный.

Он раздувает и мою шинель,

И волосы неубранного трупа,

Который смотрит в солнечное небо

Невидящими впадинами глаз.

И ветер мне настойчиво твердит,

Что важно то, что в мир пришла весна,

Что светит солнце. Он твердит о том,

Что кровь, война и смерть – пустая мелочь,

Не стоящая наших сожалений,

Мучительных вопросов и раздумий.

И я у догнивающего трупа

Стою с винтовкой под апрельским ветром

И думаю, что миром правит жизнь,

Что торжество ее неотвратимо.

 

Белые стихи писать труднее. Рифма многое извиняет.

К началу мая полк вышел из своего полуокружения. У Бориса во всю кровоточили десна. Цинга. Санчасть поила больных отваром из еловых иголок. Не очень помогало. Написал письмо Ире. Елизавете Тимофеевне он писал чуть ли не два раза в неделю, а Ире редко. Но теперь, когда снова заработала почта, послал Ире стихи. Письмо дошло. Военная цензура работала халтурно.

Взгляни, мой друг, как май идет,

Весенним днем дыши,

А у меня болит живот,

Меня кусают вши.

Тебе зеленая весна

Открыла все пути,

Меня ж опять зовет она

Под пулями ползти.

Когда ж я сброшу, наконец,

Весь этот хлам навек

И снова буду не боец,

А просто человек.

И я опять вернусь в Москву,

Приду к тебе домой,

И не во сне, а наяву

Обнимемся с тобой.

И станет жизнь полна опять

И смысла и труда,

И вновь любить, и вновь мечтать,

И это – навсегда.

Пока ж меня кусают вши,

И мучает живот,

А травы все растут в тиши,

А к людям май идет.

 

5.

В начале июня сорок второго в Москве было жарко. Вещмешок за спиной, шинель скаткой наискосок через плечо, – Борис, мокрый от пота, перескакивая через три ступеньки, взбежал на четвертый этаж. Перед дверью постоял, отдышался. Позвонил. Слава богу, дома. Елизавета Тимофеевна, не открывая, спросила:

- Кто там?

И, не дождавшись ответа, ушла. Борис позвонил снова. Звон цепочки, и дверь приоткрылась.

- Боже мой. Борюнчик. Что с тобой? Ты почему молчал?

- Я, мама, могу только шепотом. У меня десна опухла. И губы, видишь, тоже.

- Мальчик мой. Господи, что с тобой сделали. Как ты похудел. И лицо не твое. Ты совсем домой? Тебя отпустили?

- Что ты, мама, я от силы дня на два. Послали в офицерское училище. По приказу Сталина всех рядовых с высшим и неоконченным высшим образованием с фронта в лейтенантские школы. Завтра получу направление.

Пока Борис лежал в ванне, в горячей, в почти невыносимо горячей, прекрасно горячей воде, снова и снова пытаясь намылить мочалку хозяйственным, не дающим пены мылом, пока он наслаждался этим совершенно невероятным комфортом и покоем, Елизавета Тимофеевна, взяв с собой все имевшиеся в доме деньги, бежала, буквально бежала на Цветной бульвар, к Центральному рынку. На рынке не людно. Москва еще пустая. Бабы из распределителей, продбаз, литерных столовых продавали ворованные продукты. Дешево, за сотню с небольшим, Елизавета Тимофеевна купила несколько пучков лука. Две сотни отдала за буханку черного и столько же за кило картошки и маленький кусок сала. Больше у нее денег не было. Завтра одолжит у Николая Венедиктовича. Пока Борис дома, надо его кормить. Зелени побольше. На него смотреть нельзя. Эта пилотка на остриженной голове, худое лицо с торчащими ушами, слишком широкий воротник гимнастерки вокруг тонкой шеи. Такой контраст с его бодрыми, полными оптимизма письмами. Так хотелось им верить.

- Зачем ты столько денег истратила, мама? Я же не пустой приехал. Я по аттестату ливерную колбасу, концентраты, полбуханки хлеба получил, меня армия кормит.

- Вижу, как кормит тебя твоя армия. А денег не жалко. Еще есть, что продавать. Книги, картины. Да и я свои полставки получаю. Худо- бедно триста пятьдесят в месяц. Карточки выкупать хватает. Ты отдыхай, Борюнчик. Я на кухню пойду, нам праздничный ужин готовить, а ты здесь посиди. Все равно на кухне не поговорить, в коммуналке живем.

На следующий день Борис получил назначение в военно-пулеметное училище, в поселок Цигломень, под Архангельском. Капитан, выдавший Борису документы, посмотрев на его распухшие губы и послушав его хриплый шепот, по собственной инициативе разрешил остаться на три дня в Москве, «на побывку».

Вечером Елизавета Тимофеевна спросила:

- А ты с Ирой встретиться не хочешь? Она часто мне звонит.

- Зачем я такой к ней пойду? Не люблю, когда меня жалеют. Я, мама, никого, кроме тебя, не хочу видеть. И ни с кем, кроме тебя, разговаривать не хочу. Я эти три дня никуда ходить не буду. Ты даже не понимаешь, как хорошо дома. Только по продаттестату продукты получу.

- Скажи мне, Боря, не жалеешь, что тогда скрыл о папе?

- Не жалею.

 

6.

- Товарищ старший лейтенант, лейтенант Великанов прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы.

Перед Борисом стоял небольшого роста офицер лет тридцати. Правый рукав кителя подогнут у самого плеча. Орден Красной Звезды, гвардейский значок, нашивка – тяжелое ранение.

- Очень рад, товарищ лейтенант. Садитесь. Поговорим. Сообщение о вашем назначении в нашу ЗСБ получено уже несколько дней назад, я ознакомился с вашим личным делом и попросил комбрига зачислить вас в мою роту. Не так много к нам присылают фронтовиков, тем более тянувших солдатскую лямку. Все больше желторотые мальчишки, сразу из гражданки в училище – и к нам взводными. А мы здесь готовим маршевые бригады для фронта, бойцы большей частью фронтовики. Многие после ранения. Им нужны авторитетные командиры. Вы человек грамотный, незаконченное высшее, училище с отличием кончили. Думаю, сработаемся. У нас в роте народ подобрался хороший. Кстати, Борис Александрович, вне службы зовите меня Николай Кузьмич. Николай Кузьмич Костин.

- Слушаюсь, товарищ старший лейтенант. Меня только не надо по отчеству, не привык, молод еще.

- Ладно, Борис. Примешь второй взвод. Их взводный неделю назад на фронт ушел с маршевой ротой. Сейчас взводом временно командует старшина Кротов. Иван Михайлович его зовут. Сверхсрочник. Ему уже за сорок, так что он тебе в отцы годится. Ты его не обижай. Он у тебя помкомвзвода будет, так ты ему самостоятельность предоставь. Пусть у тебя о взводном хозяйстве голова не болит, у Кротова всегда все в ажуре. Ну, тактику отрабатывать сам будешь, на то ты и училище кончил. Матчасть, конечно, тоже. Ты же пулеметчик. Химзащиту, естественно. А строевую подготовку ему оставь. Политические наш политрук ведет. Пойдем, я тебя со взводом познакомлю. Он в этом же здании дислоцируется, в бывшем физкультурном зале. Как раз с полевых учений пришли, отдыхают перед ужином. Ты разденься, вещи здесь оставь. Потом поужинаем. Зайдешь сюда за шинелью. Столовая рядом, но на улице морозно. Здание школы маленькое, двухэтажное. Штук пять-шесть классных комнат, учительская, кабинет директора (в нем комроты). На дверях физкультурного зала табличка: «Взвод No2». Костин остановился, одернул китель.

- Заправься, лейтенант, ремень подтяни. Взвод на тебя смотреть будет. Вошли. Вдоль всех стен в два этажа нары.

- Встать! Смирно! Товарищ старший лейтенант! Второй взвод отдыхает перед ужином. Во взводе сорок человек, три в наряде на кухне, два в карауле, три несут патрульную службу в поселке, тридцать два бойца на месте. Докладывает старшина Кротов.

- Вольно. Садитесь, товарищи бойцы. Садись, Иван Михайлович. Познакомьтесь, товарищи, с вашим новым командиром. Лейтенант Великанов Борис Александрович. Кончил Военно-пулеметное училище. Фронтовик. На фронте был рядовым. Я пойду, Иван Михайлович. Ты введи лейтенанта в курс дела, завтра на утренней поверке сдашь взвод по норме. Проводи лейтенанта в столовую. Вечером займись квартирой для комвзвода. У тебя есть что на примете?

- Так точно, есть, товарищ старший лейтенант. Я в ожидании товарища лейтенанта уже договорился. Думаю, товарищу лейтенанту понравится.

Костин ушел.

- Пойдемте ко мне посидим, товарищ лейтенант, потолкуем.

Высокий, на полголовы выше Бориса, Кротов был широк в плечах, грузноват. В коротко остриженных волосах пятнами седина, четко очерченный подбородок, хоть сумку вешай. Глаза небольшие, острые. В углу зала у окна отгорожена фанерой небольшая комната. И дверь фанерная. В комнате аккуратно застеленная железная кровать, стол, стул, тумбочка. Этажерка, полки занавешены.

- Садитесь, товарищ лейтенант, я на койку сяду. До ужина еще двадцать минут, так что спрашивайте, что интересно.

- А я не знаю, товарищ старшина, что спрашивать. Это моя первая офицерская должность. Никогда я людьми не командовал. Я посмотрел – половина бойцов старше меня. Вы лучше мне просто расскажите про взвод, про роту. Я на вашу помощь надеюсь.

- Рассказать можно. Рота у нас хорошая. В смысле удобства службы – лучше в бригаде нет. В поселке (Грязовец этот городом зовется, но разве это город? – поселок захудалый), в поселке, говорю, только три роты нашего батальона размещены. Штаб бригады в Вологде, за семьдесят верст. Другие подразделения по деревням раскиданы. Комроты, старший лейтенант Костин большой авторитет у командования имеет. Так что в ротные дела начальство не вмешивается. Наш второй взвод – нормальный. Этот набор у нас уже месяц. Еще месяц пройдет, в маршевую роту и на фронт. Двух-трех лучших бойцов оставляем. Командирами отделений, помощниками. Чтобы из новых было легче дисциплинированных солдат делать. Ведь к нам редко призывники попадают. Все больше с фронта, после ранений, с ними, сами знаете, дисциплину держать трудно. Чуть ослабишь вожжи, на голову сядут. А коли боец знает, что, может быть, здесь останется, если вести себя правильно будет, он по струнке ходить станет и, если отделенный, других заставит. Конечно, у нас не сахар. Занятия тяжелые, кормят не как на фронте, но ведь спят под крышей, в баню их водят, одну вошь найдут – чепе на всю роту, а главное: ты сам только на стрельбище стреляешь, а в тебя никто. Которые фронт понюхали, очень хорошо это понимают. Я думаю, товарищ лейтенант, сработаемся. Жить можно. Сейчас я вам ординарца определю. Командиру взвода, конечно, не положено, только ротному, но мы, так сказать, неофициально.

- Что вы, товарищ старшина, мне не надо. Я все сам привык.

- Нет уж, товарищ лейтенант, у нас так заведено. А если вы захотите дома поужинать? Кто вам из столовой принесет? Я вам хорошего расторопного парня определю. Он у прежнего взводного ординарцем был, все здесь знает, все умеет.

Открыл дверь, громко:

- Кленов, ко мне!

За ужином в столовой – бараке, выстроенном неподалеку от бывшей школы, Борис сидел за офицерским столом рядом с Костиным. Познакомился с тремя другими взводными и политруком роты, пожилым старшим лейтенантом лет сорока. Обсуждались за столом главным образом батальонные сплетни, говорили о танцах вечером в клубе и со смехом о том, что командир первого взвода, младший лейтенант Юра Васильков (взводные обращались друг к другу по имени) дежурный по роте, и его девушка Люся будет танцевать с другими, а может, и не только танцевать. Костин шутил со всеми. К нему обращались по имени и отчеству. Когда он говорил, замолкали.

У выхода из столовой Бориса ждали старшина и Кленов, молодой голубоглазый парень.

- Теперь на квартиру, товарищ лейтенант. Миша, сбегай за вещами лейтенанта, они в кабинете у комроты. Я, товарищ лейтенант, вам хорошую квартиру подобрал. Мне Николай Кузьмич объяснил, когда ваши бумаги пришли, что вы человек грамотный, с незаконченным высшим, так я со здешним учителем договорился, Николаем Степановичем Введенским. У них отдельный дом, а живут только он сам с женой и дочкой. Дочке лет девятнадцать, вам скучно не будет. У них комната свободная. И не дорого, двести в месяц. А Николай Степанович тоже грамотный, литературу ведет. У них в доме книг полно.

Шли минут десять. Фонарей нет, совсем темно. В снегу протоптана узкая пешеходная тропка. Остановились у небольшого дома. Не избы, а именно дома, вроде подмосковной дачи. В окнах слабый свет. Борис уже обратил внимание: лампочки и в столовой горели вполнакала. Калитка в крошечный палисадник. Лестница с перилами на крыльцо, как когда-то у них в Кратово. Кротов дернул за шнурок. Из дома донесся приглушенный звук колокольчика.

- А мы вас ждали. Заходите, Иван Михайлович. Так мы и думали, что сегодня обещанного гостя приведете.

В маленьком тамбуре стояла моложавая стройная женщина. Да нет, пожалуй лучше сказать – дама. Простенькое серое платье, коричневый вязаный платок на голове, но без всякого сомнения – дама.

- Раздевайтесь, пожалуйста, Борис Александрович. Вас ведь Борисом Александровичем зовут? Мне Иван Михайлович о вас все рассказал. Вот сюда шинель повесьте, шапку. Да вы совсем молоденький. Никакой моей возможности нету вас Борисом Александровичем называть. Можно просто Борей?

- Конечно, я и не привык, чтобы по отчеству.

- Так давайте познакомимся. Меня зовут Ирина Петровна Введенская. Пойдемте, я покажу вам вашу комнату. Это ваш рюкзак? И больше у вас никаких вещей?

Кротов:

- Миша, отнеси вещи товарища лейтенанта, а нам уже идти пора. У нас, товарищ лейтенант, подъем в шесть, но вы приходите чуть попозже, в полседьмого или даже в без четверти. Хозяйство не бог весть какое, я вам все покажу, а после завтрака в восемь ротное построение. На нем вы взвод формально примете. Завтра у нас первые четыре часа до обеда тактические занятия в поле. Тема: наступление стрелкового взвода на оборонительные линии противника в условиях пересеченной местности. Разрешите, товарищ лейтенант, я это занятие проведу, конечно, в вашем присутствии. Всего хорошего, Ирина Петровна. Разрешите идти, товарищ лейтенант?

- Конечно, Иван Михайлович, идите. Я буду точно в шесть тридцать.

Узкая комната. В торце окно. Занавески. Кровать уже постелена. Белоснежные простыни. У окна письменный стол с лампой.

- Вот, Боря, ваше пристанище. В этом шкафу я левую сторону освободила для ваших вещей. Впрочем, я вижу, вам пока и класть туда нечего. Комната ваша теплая. Видите, печка одной стороной к вам выходит. Кстати, у нас принято, чтобы дрова обеспечивал военный постоялец. Это вам Иван Михайлович объяснит и сам все организует. Пойдемте, я вас с географией дома познакомлю и своих домочадцев представлю.

Знакомство с географией заняло не очень много времени.

- А это – общая комната, гостиная по-старому. Видите, книжные шкафы. Все книги в вашем распоряжении. Читайте, если что приглянется. Пианино старенькое. Вы не играете?

- Нет, Ирина Петровна.

- А Ольга моя музицирует. Они с отцом наверху, в своих комнатах. У нас на английский манер, спальни на втором этаже. Вот в углу лестница. Сейчас позову. Николай Степанович! Оля! Спускайтесь, у нас гость.

С лестницы быстро сбежал низенький, на голову ниже Ирины Петровны. Седые волосы растрепаны, калининская бородка клинышком, очки. Бумазейная рубашка апаш, брюки на подтяжках. За ним, не спеша, девушка в стеганом домашнем халате. Большие глаза на худеньком лице с жадным любопытством смотрели на Бориса.

- Вот, Николай Степанович, рекомендую, это Борис Александрович Великанов. Человек интеллигентный, в университете учился. Хоть теперь, как видишь, в чинах, лейтенант уже, но не возражает, чтобы его звали просто по имени.

Руку Николай Степанович пожал крепко, но как-то слишком быстро. Схватил и сразу выпустил.

- Очень рад, молодой человек. Вы случаем не охотник? А то весной в апреле со мной на тетеревов прошу. Тетеревиный ток – зрелище божественное. И дичь по нынешним временам очень кстати бывает.

- Нет, Николай Степанович, никогда не охотился, но с удовольствием попробую.

- А это, Борис, наша Оля. В прошлом году школу кончила, теперь в здешнем клубе библиотекарша.

Ладонь узкая, вкрадчивая. Голос после звонкого дисканта Николая Степановича кажется приглушенным.

Ольга:

- Вы, Борис Александрович, танцуете? Я люблю, а одной ходить на танцы неприлично.

- Оля, как не стыдно, в первый раз человека увидела и сразу напрашиваешься на танцы. Вы, Боря, не обращайте внимания. Провинциальное воспитание.

- Что вы, Ирина Петровна, мне даже приятно. Конечно, если время позволит. Спасибо, Оля. Не очень хорошо, но танцую. Только не зовите меня по отчеству. А скажите, библиотека у вас хорошая?

Николай Степанович не дал Оле ответить.

- Не просто хорошая, а уникальная. Еще в начале революции удалось спасти несколько библиотек помещичьих усадеб. Есть библиографические редкости. Много французских и немецких книг. Вы по-французски можете?

- Нет, я по-немецки.

Борис долго не мог заснуть. Как быстро все изменилось. Кажется, еще вчера бесконечная, однообразная, выматывающая страда курсантской жизни. Марш-броски на десятки километров с полной выкладкой и с половиной «Максима» за плечами, разборка и сборка пулеметного замка вслепую до полного автоматизма, ночные тревоги и «прочесывание местности с целью обнаружения воздушного десанта противника», одуряющие политзанятия с одними и теми же штампованными фразами. Страшные слова сталинского приказа No 28, прочитанного перед строем всего училища жарким июльским летом. Борис до сих пор помнит: «Советские люди с презрением говорят о бойцах и командирах Красной Армии». Страшнее всего, конечно, о заградотрядах. И вот теперь здесь. Отдельная комната, чистая кровать. Завтра после слов: «Взвод сдал!», «Взвод принял!» он становится самым главным человеком для сорока солдат. Комроты вроде мужик ничего. И с Кротовым можно жить. Олечка эта вполне симпатична. Ну что ж, потанцуем.

 

Глава VIII. СЕРГЕЙ.

1.

- Сережа, тебя твой закадычный к телефону. Давно не звонил. Просить что-нибудь будет, с пенсии не разгуляешься.

Валентина Григорьевна не любила Великанова. Сергей Иванович подозревал – просто ревнует. К бабам не ревнует, вернее не ревновала, теперь и поводов нет. Понимала, мужику время от времени необходимо самоутвердиться. А к Борису ревнует. Он в жизни Сергея Ивановича занимает особое, для нее закрытое место.

- Привет, Борис Александрович! Рад слышать.

- Слушай, Сергей, я пустых разговоров, бессмысленных вопросов не люблю, я сразу к делу. Ты дня три-четыре себе освободить можешь?

- Смотря для чего. Трудно, конечно, но если очень нужно – смогу.

- В том-то и штука, что совсем не нужно. То есть ни для какого дела не нужно. Я, как тебе известно, пенсионер, дел в общепринятом смысле этого слова не имею. Года полтора назад я у тебя в гостях на даче почти месяц номенклатурной роскошью наслаждался. Теперь хочу тебя к себе пригласить. У меня дачи нет, но есть ученики. Ты когда-нибудь в Пущино был? Академический биологический центр.

- Не был, конечно.

- А стоит побывать. Места хорошие. Рядом Приокский заповедник. Зубры, бобры. У меня ключ от двухкомнатной квартиры с видом на Оку. Поживем, побродим, пообщаемся. Мне с тобой пообщаться нужно. А то мы как-то все урывками, спешим. Весна нынче ранняя, может ледоход увидим. Тебе же, наверное, ледоход на Оке наблюдать не приходилось. Поедем, Сережа. Два дня тебе на завершение неотложных ненужных дел. Поедешь? Не откладывай только. Не говори, что подумаешь, время удобное выберешь. Сразу согласись или откажи. Поедешь?

Просит. Зачем-то я ему понадобился. Не в Валином смысле, конечно. Великанов мужик гордый, с корыстной просьбой не обратится. Но для чего-то нужен.

- Поеду. Двух дней мне не надо, одного хватит. Когда за тобой завтра заехать?

- Ты что, на своей хочешь? Я тебя на рейсовый автобус приглашаю. Сейчас скользко, перед Пущином шоссе узкое, спуски, подъемы. Не хочу на свою ответственность подвергать опасности жизнь выдающегося советского ученого.

- Зачем на своей. Володя отвезет. И не выпендривайся, Борис. Зачем трястись на автобусе, когда можно с комфортом на «Чайке»? Кроме того, в Пущине твоем, наверное, жрать нечего, а я продукты в сумке таскать отвык, да и тебе тяжести поднимать нельзя.

- Ладно, так и быть, прокачусь на «Чайке». Только деликатесы свои пайковые не бери. Ты в гости едешь. В Пущине ресторан вполне приличный. А кофе и что надо в холодильник на четыре дня я сам захвачу. Сможешь послезавтра часов в восемь, а то и пораньше, за мной заехать?

- Смогу.

Дорогой говорили мало. Новое симферопольское полотно перед самой Окой еще не закончено, и ветка на Пущино узковата. Мороз прихватил заляпанное глиной щербатое шоссе. Гололед, зато машина чистая. Девятиэтажные башни в шахматном порядке спускаются вдоль широкой площади, даже не площади, а поля.

- Видишь, как разумно строили? Чтобы не закрывали друг другу вид на Оку и на заповедник за рекой. Володя, остановите, пожалуйста, у последнего дома.

Вот и приехали.

- Не зайдешь, Володя, передохнуть?

- Нет, Сергей Иванович, я поеду. Я, с вашего разрешения, раз вы здесь, сегодня знакомую одну покатаю. Пофасоню на «Чайке». Вы подпишите, что отпустили меня часов в десять вечера.

- Ладно, на ночь только машину не забудь в гараж поставить. Сегодня пятница, приезжай за мной в среду. В четыре. Я в квартире буду. Какой номер, Борис?

- Пятьдесят седьмой, на последнем этаже.

Приличная квартирка. Диваны, раскладывающиеся в кровати, в обеих комнатах. Японский цветной телевизор. Грюндиг. Финская кухня. Открыл холодильник – пустой, только две бутылки зубровки. В холле книжные полки. Ничего интересного, стандартные полные собрания сочинений, видно из московской квартиры переправлены, чтобы места в доме не занимали.

- Кто это у тебя такой богатый? И почему сам не живет?

- Не все ли тебе равно? Один членкор. Он здесь по совместительству на общественных началах заведует лабораторией, приезжает два раза в месяц. Располагайся, Сережа, вещи разложи, пройдемся перед обедом.

Длинный пологий спуск к Оке. Довольно скользко. Борис не умолкает.

- Вот кафе «Нептун». Филиал магазина «Океан» на Комсомольском проспекте. Как-нибудь сходим на блины с икрой. А это местная музыкальная школа. Видишь, слева на склоне усадебка? Это знаменитый клуб «Коряга», клуб любителей ремесла и искусства. Не таких любителей, которые любят смотреть, а таких, которые любят и умеют делать. Сейчас рано, а вечерком сегодня или завтра я тебя свожу. Довольно любопытно.

Спустились в овражек и снова поднялись на пригорок перед самой Окой. На льду темными пятнами несколько сгорбленных фигур, – подледный лов.

- Мы с тобой на острове. Летом этот пригорок отделен от берега узким каналом. Пройдемся немного вдоль реки. Лес с той стороны уже заповедник. А вот это интересно. Видишь, в низинке перед лесом несколько изб и каменная башенка столбом? Это «Республика». В начале двадцатых несколько интеллигентных и полуинтеллигентных энтузиастов из Серпухова и Москвы организовали здесь сельскохозяйственную коммуну. Переселились сюда с семьями, хотели своим примером начать социалистическую перестройку русской деревни. Поставили избы, а в центре маленького поселка соорудили эту башенку, как постамент для красного флага. С перестройкой русской деревни дело затормозилось, но сами они заметно процвели. Земля была обильна (как когда-то сказал Алексей Константинович Толстой – самый симпатичный из русских писателей с этой фамилией), луга заливные, работали они на совесть. Естественно, в год Великого перелома их раскулачили и отправили в Сибирь. Вероятно, и там не пропали. – работягами были. С тех пор здесь никто не живет

Вечером, уже лежа в постели, Сергей Иванович спросил:

- Послушай, Великан, зачем ты все-таки меня сюда вытащил? Не может быть, чтобы только потому, что тебе одному гулять скучно.

Борис Александрович как будто ждал этого вопроса. Шаркая шлепанцами, в пижаме, вышел из своей комнаты, сел в кресло.

- Ты же академик, ты всегда прав. Конечно, не зря пригласил. Цель у меня самая корыстная. Не бойся, милостыни просить не буду.

Как он боится унизиться! Ему, Борису Великанову, ни разу в жизни открыто не покорившемуся, ни за какие блага мирские, ни в угоду тщеславию душу свою не продавшему и тем гордящемуся, в своей исключительности, и поэтической и научной, в глубине души уверенному, самому просить у него, лицемера и карьериста, пускай друга давнего и даже единственного, но странным образом одновременно и презираемого. Сергей Иванович ждал с любопытством. Борис Александрович заговорил тихо, глаза опущены.

- К тебе обращаюсь, больше не к кому. Друзей растерял, да и не было их почти. Лена, конечно, но она не может того, что легко тебе. Ты мне не возражай, в утешениях не нуждаюсь. Плох я стал, Сережа. Приступы все чаще и чаще, аритмия. Пройдет сгусток покрупнее – вздохнуть не успею. Еще слава богу, если сразу. А если не сердце, а голова? Превращусь в слюнявого дебила. Или в парализованного, все понимающего, конца ждущего. Я за последние месяцы некоторые дела свои в порядок привел. Стихи военные и другие хронологически собрал, перепечатал. Ты знаешь, если сразу все прочесть, нечто цельное вырисовывается. Самому, конечно, судить трудно, но по-моему – настоящее. И проза есть. Воспоминания сорок первого – сорок третьего годов, отдельные новеллы. Все о войне. Ведь, если по правде, ничего важнее войны в нашей жизни не было. В моей жизни, во всяком случае. Я, Сережа, не хочу, чтобы это пропало. Не верю, чтобы у нас могли опубликовать в обозримом будущем. А если и опубликуют отдельные вещи, цензура исковеркает. Не хочу. Я тебе все отдам. Напечатано в двух экземплярах, ничего не оставляю. Спрячь, пожалуйста, понадежнее. Если интересно, прочти, но говорить со мной об этом не надо. Когда помру, переправь на запад, отдай в «Континент». Пусть напечатают. Без всяких псевдонимов, под моей фамилией. Думаю, для баб моих, для дочерей то есть, последствий никаких не будет. Фамилии у них теперь мужнины, в крайнем случае осудят меня посмертно. Труда не составит. Сделаешь?

- Давай сюда твои опусы. Взял их, небось, с собой.

Сергей Иванович часа три не спал, читал. За дверью Борис Александрович, видимо тоже не мог заснуть, ворочался в постели, вставал, ходил по комнате. Сказал, чтобы с ним не говорил, а сам, наверное, еле себя сдерживает, спросить хочется – понравилось ли. Стихи почти все разрозненно слышал раньше, но при чтении, особенно подряд, действуют сильнее. Воспоминания и отрывки прозы слишком, пожалуй, эмоциональны. Но веришь. Напрасно он думает, что в «Континенте» так сразу и напечатают. У них там Главлит не хуже нашего. Они же советские люди, у них шоры на глазах, только другое поле зрения. А Борька, несмотря на свое преклонение перед Сахаровым, Буковским и вообще диссидентами, слишком индивидуалист, сам думает, гипнозу коллективной психологии не поддается. Интересно, ему важно, чтобы после смерти напечатали. Значит немножко верит в «Лайф афтер лайф», в неполную уничтожимость своего «я». Слаб человек. Счастливее он от этой своей полуверы не становится. Счастливы те, кто верит безоговорочно, как когда-то английские пуритане или еврейские хасиды. А эти наши интеллигенты с почти научно обоснованной, но весьма туманной религиозностью, себя мучают, головой верят, а нутром нет.

Три дня еще отдыхали в Пущино. Гуляли, читали, были на вечере Жванецкого в Доме ученых, спорили. О просьбе Бориса Александровича, о его рукописях не говорили ни разу.

 

2.

В феврале сорок шестого Сергея Лютикова демобилизовали. Оставив три чемодана в камере хранения (удивительно, камера работала), в сшитой по фигуре шинели, в парадных золотых погонах с двумя просветами и одной звездой, с тремя рядами орденов и медалей на безукоризненно сидящем кителе, бывший военный комендант маленького городка в Восточной Пруссии вышел рано утром на площадь Белорусского вокзала. В предписании было сказано «...направляется для демобилизации из рядов Советской Армии в Районный Комиссариат по месту жительства». Райвоенкомат был, места жительства не было. Отец погиб в сорок четвертом в Белоруссии. Мать с детьми осталась на Урале. Чего она в Москве потеряла?

Сергей с вокзала зашел на Каляевскую. Комната, естественно, занята. Испуганный мужчина лет пятидесяти вышел в коридор.

- Меня по ордеру поселили, с семьей. Я в научном институте работаю. Если какие ваши вещи остались, возьмите, я не возражаю.

За дверью слышались приглушенные женские голоса.

В домоуправлении Сергей получил справку для военкомата: Сергей Иванович Лютиков действительно был прописан и проживал в городе Москве по такому-то адресу. Домоуправша сказала:

- Ты, милок, с ними не связывайся. Их теперь клещами не вытащить.

На Моховой приняли хорошо. Сергей первым делом зашел в партком факультета. Секретарем оказался хороший знакомый, Павел Рыжиков. В гимнастерке, шрам на подбородке.

- Здорово, Лютиков! Смотри, пожалуйста, до майора дослужился. Ну-ка, шинель распахни, дай на иконостас поглядеть. Видно, начальником воевал. Да не обижайся, я так, шучу. Как дальше жить думаешь? Вверх по лестнице? До маршала немного осталось.

- Я, Паша, сегодня демобилизуюсь. Хочу на Истфак вернуться.

- Молодец! Член партии?

- Само собой.

- Ты, кажется, два курса кончил? Значит на третий пойдешь. Ничего, что уже шестой семестр. Догонишь. Нам фронтовики, особенно партийные, нужны. А то такая мелюзга пошла, опереться не на кого. Мы тебя в партком введем, может, меня сменишь, – я летом кончаю.

- С жильем у меня плохо, Паша. На Стромынке есть места?

- Для тебя есть. Сейчас позвоню в ректорат, они распорядятся.

Три дня ушло на бумаги, оформление, устройство. На Стромынке знакомых не было. Комендантша новая. В комнате шесть коек, на трех сосунки первокурсники после десятилетки, два фронтовика, тоже первокурсники. Сергей быстро понял: ордена носить не принято, костюмы, привезенные из Германии, спрятать подальше. Через неделю позвонил Борису, вечером зашел. Новая табличка: Великановым – 1 звонок, Матусевичам – 2 звонка, Кудрявчиковым – 3 звонка. Дверь открыл Борис.

- Привет, Борька. Дай-ка поглядеть на тебя. Повзрослел. Обнимемся, что ли? Война позади. Постой, да ты хромаешь. Царапнуло маленько?

- Здравствуй, Сережа. Рад тебя видеть. Да, я недавно из госпиталя. Нет, мы теперь в прихожей не раздеваемся, в комнату проходи. Нас немножко уплотнили, одну комнату отняли. Так что мама в гостиной, а я в моей маленькой. А барыня не изменилась. Все также строго со вкусом одета. Дома, вечером в туфлях на невысоком каблуке, не в шлепанцах. Кофточка с высоким воротником, неяркая брошь. Встала из-за столика в углу комнаты, отложила книгу (закладка специальная, чтобы страницу не искать, Сергей еще со школьных годов запомнил), сняла пенсне, шагнула навстречу. Нет, все-таки изменилась. Без пенсне видно: морщины вокруг глаз мелкой сеткой. Похудела. Скулы обтянуты кожей, выступают, глубокие складки на щеках.

- Рада вас видеть, Сергей... Иванович, кажется?

- Что вы, Елизавета Тимофеевна, меня по отчеству и на «вы»? Я все тот же Сережа Лютиков, вытянулся только.

- Не могу я взрослому человеку «ты» говорить, если он со мной «на вы». Вот по отчеству, наверное, зря. Очень вы, Сережа, возмужали. И китель вам идет, верно на вас сшит. Мне Боря сказал – вы только что демобилизовались. Почему вас так долго держали? А теперь куда? Снова учиться? Или после войны, после бурной жизни и ратных подвигов скучно за парту садиться?

- Какая бурная жизнь, какие подвиги? Я, Елизавета Тимофеевна, все больше по штабам отсиживался. А в конце войны сделали начальником, комендантом то есть, одного городка, немцев кормить, перевоспитывать, а потом и выселять в организованном порядке из исконно русской земли – Восточной Пруссии. Поэтому и не отпускали долго. А за парту, Елизавета Тимофеевна, я уже сел. Студент третьего курса Исторического факультета МГУ. А ты, Борька, опять на Биофаке?

- Уже кончил. Экстерном. В аспирантуру поступил.

- Как же ты успел? Ведь ты тоже с третьего курса в армию ушел.

- Повезло мне, потом расскажу.

- Ты, случаем, еще не женат? Мне Елизавета Тимофеевна в начале сорок второго, когда я в Москве проездом был, помнится, о какой-то Ире говорила.

- Нет, я не женат.

Барыня не выдержала.

- Что-то вы, мальчики, не то делаете. Четыре года не виделись, войну прошли, а у вас отрывочные вопросы-ответы. Либо за стол садитесь, ужинать будем, у меня на этот случай и пара бутылок припасена, взрослые ведь мужчины, солдаты, либо идите к Боре и как следует поговорите, чтобы я не стесняла, чтобы не нужно было выбирать ни тем, ни выражений.

- Да ты и не мешаешь совсем, мама. Именно четыре года, трудно сразу. Давай сначала поужинаем.

Выпили неплохо. И Великанов пить научился. Полторы бутылки на двоих – и ничего, только размяк немного и расстегнулся. Не совсем нараспашку, но слегка расстегнулся. Елизавета Тимофеевна не пила, только подкладывала им вареную картошку с луком и подсолнечным маслом. Говорили за столом мало. После нескольких рюмок Сергей спросил:

- А что, об Александре Матвеевиче слышно что-нибудь?

- Папа умер. В сорок втором. В лагере.

Сергей встал.

- Простите, Елизавета Тимофеевна. Разрешите, я за память о нем выпью, не чокаясь.

У Бориса в комнате Сергей полулежал на кровати, прислонясь к стене, подушку под спину. Борис на стуле у столика. Недопитая бутылка, краюха черного и солонка. Говорили шепотом: в соседней комнате барыня уже легла.

- Расскажи, Великан, как воевал. Я только знаю, что в сорок втором ротным связистом был. Думал – все, конец Борьке, сколько их с катушками полегло – не сосчитать.

- Да нет, тогда обошлось. Потом пулеметное училище кончил, в ЗСБ под Вологдой полгода сачковал. На Втором Украинском на самоходках по Украине и по разным заграницам разъезжал, только недолго: все больше по госпиталям отлеживался. Последний раз стукнуло на австрийской границе в марте сорок пятого.

- И в каких чинах кончил?

- Старший лейтенант. ЗНШ-2.

- Разведчик, значит. И не помешал тебе Александр Матвеевич?

- А я о нем в анкетах не писал. И когда мобилизовали, скрыл, и потом.

- И когда в партию принимали, тоже умолчал?

- Я, Серега, как был, так и остался в рядах беспартийной массы.

- Ну и ну! В первый раз такое слышу. Замначштаба по разведке – и беспартийный. Лопухи у вас в полку. Куда Смерш смотрел?

- Считай, повезло.

- Почему «повезло»? Не пойму я тебя, Борька. В армию, на фронт, можно сказать добровольцем пошел, за эту сволочную власть, которая твоего отца убила, воевал, себя не жалея, а в партию не вступил. Чем тебе красная книжечка помешала? Какая-никакая, а все-таки охранная грамота. В аспирантуру, небось, с трудом приняли.

- С трудом. Нашлись доброжелатели, бывшие однокурсники, сообщили, что я политически ненадежен. Не вышло. Все-таки у меня военная инвалидность, ордена. С трудом, но прорвался.

- Сегодня прорвался, завтра остановят. Это только дураки, интеллигентные хлюпики думали, что война кончится – либерализация начнется. Люди, мол, заграничную жизнь повидали, трудно будет их снова в казарму загнать. Еще как загонят! На Украине, мне ребята рассказывали, коллективизация началась не хуже, чем в двадцать девятом. Бабы и старики (мужиков-то почти нет) за пару месяцев между концом немецкой власти и началом советской землю поделили, хозяйствовать сами начали. Всех опять в колхозы загнали. И планы поставок спустили на уровне довоенных. Это значит – под метелку все заберут, как во времена продразверстки. Летом в деревнях голод начнется. Все повторяется. Уже было в тридцать первом, а раньше в двадцатом. Только некому НЭП объявить. Вся эта шпана наверху во главе с батькой усатым стареет, глупеет, ни о чем, кроме своей власти не думает. Снова сажать начнут, как в конце тридцатых, помяни мое слово.

- И что, поэтому надо в их партию вступать? Врать надо? Помогать им надо?

- Так ты им воевать помогал. Сохранить им власть помогал.

- Ты им тоже помогал.

- Я им не помогал. Я и не воевал вовсе. Я служил, потому что деваться было некуда. Я ведь ни за, ни против. Я за себя. Поэтому и красная книжечка у меня есть. Поэтому и говорю и буду говорить на собраниях, что требуют.

- А если потребуют, и доносить будешь? И на меня? Материала хватает.

- Брось, Великан. Никому я еще плохого не сделал. Помогал, как мог. А мог потому, что говорил, что требуют. Говорил, а не делал. А им ведь уже надо только, чтобы говорили. Ладно, Борька, друг друга не переспорим. Стихи не разучился писать? Писал на фронте, или обстановка не способствовала?

- Для стихов обстановка не нужна. Даже – чем хуже, тем лучше. В сытости, благополучии и безопасности стихи не получаются. Вернее, получаются не стихи, а вирши, как у Лебедева-Кумача.

- Прочти.

- Не хочется, Сережа. Они все о войне, а я пока о войне разговаривать не могу. Потом как-нибудь.

- Бог с тобой. Сонечка как? Я в начале войны с ней переписывался, потом перестал. Видишься?

- Бываю иногда. Она медицинский кончила, замуж недавно вышла. Хороший вроде парень. Тоже врач. Постарше нас. На фронте хирургом был.

- Живет там же или к мужу переехала? Как ее фамилия теперь?

- У мужа живет. С матерью. Отец в эвакуации умер. Она поменялась с соседями мужа, так что у них теперь формально коммуналка, а на самом деле отдельная квартира. А фамилия ее теперь Кацнельсон. Мужа Яшей зовут. Яков Моисеевич Кацнельсон. Хочешь, телефон запиши.

- Запишу. Интересно на замужнюю Сонечку поглядеть. Не подурнела? Еврейки после замужества быстро толстеют. Обидно, если так. Хороша была девка.

Борис промолчал.

Нет, не расстегнулся Великан. И выпил достаточно, а не расстегнулся. Видно, досталось ему в армии. Да и сейчас не легко. Он, как барыня, согнуться не может. Боюсь, сломают.

- Компания у тебя есть какая-нибудь? Или все один, как сыч, сидишь?

- Компания есть, времени нет. Работаю много, догонять надо. Я и так четыре года потерял. А ребята есть хорошие. Да ты некоторых знаешь, на окопах были. С Химфака Вовка Горячев, Эдик Бурштейн. С Истфака твоего несколько. Так, для разрядки полезно. Выпиваем. В покер балуемся. Вовка Горячев. Смотри, детей репрессированных, как евреев, магнитом друг к другу тянет. Стукачей, наверное, в той кампании навалом.

- В покер и я бы не прочь, деньги сейчас дешевые, а без них все равно плохо. Познакомишь?

- Можно. Там по пятницам собираемся. Позвони на неделе.

 

3.

В этот осенний день сорок седьмого Сергей Лютиков мотался, как белка в колесе. Два часа на лекции, деваться некуда, член парткома факультета не может прогулять лекцию по истории партии. Потом бесконечные заседания, дежурство в парткоме. В пять часов согнал сотрудников и студентов, кого смог, на собрание актива в Комаудиторию: слушать лектора из МК про

постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». Лектор попался с хорошо подвешенным языком, трепался без бумажки, даже острил. Говорил больше насчет музыки. Сперва, конечно, посмеялся над этой стареющей развратницей Ахматовой, заклеймил пасквилянта Зощенко, но главный удар нанес по Шостаковичу, сочинителю чуждой народу, особенно русскому народу с его врожденной мелодичностью, какофонической музыки, которую и музыкой-то назвать нельзя. Рассказал, как Андрей Александрович Жданов еще до постановления собрал композиторов и сам за роялем (вы ведь знаете, Андрей Александрович прекрасный пианист, глубокий знаток музыки и литературы) объяснил им отличие настоящей музыки от этого, специально в качестве направленной против нас идеологической диверсии поднимаемого на щит продажной буржуазной прессой, так называемого музыкального модерна. И надо сказать, большинство композиторов правильно поняли товарища Жданова, хотя некоторые и вели себя вызывающе. Так, например, один из них демонстративно заснул, а когда присутствовавший товарищ Шкирятов сделал ему замечание, этот зарвавшийся отщепенец, некто Прокофьев, автор полностью амелодичных, никому в нашей стране не известных опусов, нагло сказал, что выступление товарища Жданова ему неинтересно.

Сергей сидел на сцене за покрытым красным сукном столом президиума и слушал вполуха. Важно не пропустить момент окончания, не опоздать с аплодисментами после слов «да здравствует...» Сегодня у Вовки покер, часам к девяти надо быть. Хмырь из МК оказался приличным человеком, – говорил чуть больше двух часов. Сергей поблагодарил докладчика за интересное и важное сообщение, предложил задавать вопросы и высказываться. Естественно, вылез этот старпер Пеночкин. Сподвижник Покровского, он раз навсегда испугался в тридцать седьмом. Сам, наверное, не понимает, почему остался цел. Теперь не упускает случая показать, что колеблется только с генеральной линией.

У Вовки компания и обстановка обычная. В маленькой чердачной комнате без окон (Горячев самовольно занял забитое управдомом подсобное помещение, навесил дверь, оборудовал замок) уже играли Вовка и два истфаковских аспиранта, – археолог Юрка Громов и Додик Мирский с кафедры истории западной Европы. Пили, как всегда у Вовки, разведенный и неразведенный спирт. В углу скорчился на кресле Имка Гендель, непубликующийся поэт из ИФЛИ. Он был лет на пять младше Сергея и остальных ребят, коротенький, толстый, за стеклами очков добрые близорукие глаза. В карты не играл за полным отсутствием денег, но у Горячева часто просиживал до глубокой ночи, пил в меру. Охотно читал стихи, Сергею стихи нравились, но к Имке он первое время относился настороженно. Стихи, очень рискованные, читает кому попало. Сергей сперва был уверен – стукач. Недавно понял: просто дурак, талантливый дурак. А стихи есть хорошие. Например «Декабристы». Там есть строчки: «Пусть по мелочам биты вы, чаще самого частого, но не станут выпытывать имена соучастников». Мальчишеские стихи, конечно, еще как станут! Борис Великанов, послушав, сказал: мало вычеркивает, есть неточные обороты. Что такое «чаще самого частого»? Только для рифмы. Сам Борис ходит теперь к Горячеву редко, только играть и выпить, стихи не читает. Но Сергею наедине пару раз почитал немного из военных. Есть у Бориса какая-то компания, Сергей не допускается, хотя Вовка Горячев, кажется, вхож. По ряду признаков и женщина у Борьки появилась. Не случайная связь, а вроде серьезное.

Сергей минут двадцать посидел у стола, выпил пару стопок для настроения, закусил – хлеб, сало, соленые огурцы. Потом включился. Игра стандартная: минимум рубль, ограничения сверху нет, но набавлять не более трех раз. У Сергея с собой было двести с мелочью – остаток стипендии. Часа полтора игра шла скучная. Громов выигрывал, но по маленькой. Вовка в небольшом проигрыше, у Сергея плюс пятьдесят. Играли солидно, почти без блефа, тоска. На очередной своей сдаче Сергей решился. На руках два валета, остальное шушера. Пару раз до обмена добавил по десятке. Никто не спасовал, Горячев попросил две карты, – может действительно тройка есть, а может делает вид, к двойке прикупает. Следующий, Юрка Громов, тихо сказал:

- Обойдусь. От добра добра не ищут.

- Без меня.

Сергей взял одну карту, смотреть не стал, положил перед собой. В банке уже было рублей сто. Вовка добавил тридцатку. Громов:

- Мало, товарищ Горячев. Вот твоя красненькая и сверху десять.

Сергей молча положил сорок рублей и сверху две тридцатки. Вовка долго думал и со вздохом отсчитал семьдесят рублей::

- Отвечаю.

Громов, не раздумывая:

- Шестьдесят и две сотни.

Сергей взял со стола обмененную карту, не спеша посмотрел. Восьмерка червей. Вытряхнул из кармана все деньги. Отсчитал полтораста, все видели – остались три рублевки. Из внутреннего кармана пиджака достал карманные золотые часы «Мозер» с крышечкой.

- Трофейные. На фронте от разведчиков в подарок получил. Как оцените?

Громов долго разглядывал часы.

- Ну что ж, сотен восемь можно дать.

- Меньше, чем за полторы тысячи не отдам.

Остановились на тысяче двести. Сергей положил часы поверх денег в глубокую тарелку – банк:

- Тысяча сто пятьдесят сверху.

Горячев бросил карты.

- Куда мне с дерьмовой тройкой! Я так, почти бесплатно погляжу.

Громов:

- Додик, посмотри мои. Пополам?

Мирский посмотрел, покачал головой.

- Нет, Юрочка, я лучше тебе одолжу, чем просто так выкидывать.

Громов минут пять молчал. Потом зло сказал:

- Пас. На, посмотри мои.

Он открыл тузовый стрит. Сергей аккуратно сложил деньги, спрятал часы в карман. Громов протянул руку:

- Серега, дай взглянуть.

- За взглянуть деньги платят.

Еще часа два играли, но Сергей больше не рисковал. В результате пятьсот с лишним чистого выигрыша.

На следующий день Сергея после лекции вызвали в партком МГУ. Принял сам председатель, доцент с мехмата. Разговор был коротким.

- Ты, Лютиков, весной кончаешь. Что думаешь дальше делать?

- Хотел подать в аспирантуру.

- Подождать придется. Никуда наука от тебя не уйдет. Запрос на тебя пришел. Требуют рекомендацию парткома по поводу назначения в Отдел науки ЦК на должность инструктора по гуманитарным наукам. Мы рассмотрели на заседании парткома и решили рекомендовать. Согласия твоего не спрашиваю.

 

Глава IX. БОРИС

1.

- А то остался бы, Боречка, на ночь. Я баба жадная, мне двух часов мало, особенно с молоденьким таким. Лестно ведь старухе. Девок молодых полно, у учительши живешь, дочка на выданьи, а ко мне в деревню за пять верст ходишь. Останься, милай!

- Нельзя, Феня. Ночью тревога может быть, проверка.

Борис одевался, не поднимая головы. Вот уже третий раз он у этой Фени, и опять после мутит, будто тухлое яйцо съел. Еще весной Юрка Васильков отвел его в клубе между танцами в сторонку.

- А твоя Олечка ничего, симпатичная. Только, небось, все всухую, а, Борька? Танцевать – танцует, прижимается, а дальше ни-ни?

Борис не ответил. Его всегда коробили эти постоянные жеребячьи офицерские разговоры, хвастливые откровенности.

- Что стесняешься, лейтенант? Не мужик, что ли? Конечно, хозяйская дочка, неудобно. Хочешь, адресок дам? Здесь недалеко в деревне баба одна, солдатка, живет. Пожилая хотя, за тридцать уже, а может и все сорок, но горячая и любит это дело, страсть! К ней все наши ребята ходят. И даже Кузьмич два раза удостоил. Так что проверено – мин нет, триппер не подцепишь.

- Что ж она, деньгами берет?

- Какие деньги? Она сама заплатить готова. И молоком напоит, и самогон поставит. Ну, для первого раза, чтобы приличнее было, возьми плитку шоколада из офицерского пайка. Хочешь, я свою добавлю.

Борис шел не спеша. Еще только девять часов, а сумерки. Ничего не поделаешь, август. Подумать только, полгода он в этом паршивом городишке. Но жаловаться грех. Служба офицерская, командирство, взвод (уже третий набор принял) – все стало привычным и необременительным. Чем больше доверяешь людям, тем больше они заслуживают доверия. Борис ко всем бойцам, даже к мальчишкам, только что призванным, обращался на вы. Сперва, чувствовал, удивлялись и даже, наверное, смеялись за спиной. Крошин как-то сказал укоризненно:

- Что это вы, товарищ лейтенант, каждому шибздику «вы» говорите? Когда старший командир «вы» говорит, значит недоволен. Так только выговор объявляют или замечание официальное делают. Потом привыкли. Борис знал – солдаты к нему хорошо относятся. И не потому, что не кричал на них, не ругался. Они видели – дело знает, на занятиях по матчасти в книжечку не заглядывает, на тактических учениях решения принимает не по уставу, а по обстановке. Фронтовики понимали: учит правильно, чтобы потерь поменьше, а врагу похуже. Со старшиной уже через полмесяца жили душа в душу. Понял: для Крошина армия это жизнь, другой не знает, а для него, Бориса Великанова, времянка. Поэтому пусть подворовывает слегка, на то он и старшина, помкомвзвода. Зато вся взводная бюрократия в ажуре. Борис и не проверял никогда, подписывал, не глядя.

Дома с хозяевами отношения самые теплые. Николай Степанович иногда раздражал многословием, уж очень педагогическими, учебническими литературными суждениями, нет, не современными, не «по Абрамовичу», а провинциально интеллигентскими, в меру прогрессивными. В то же время рискованных утверждений никогда себе не позволял, Бориса побаивался: все-таки офицер, взводом командует. Ирина Петровна, немного взбалмошная, гораздо более искренняя, но одновременно вполне прагматичная, возможных материальных выгод не упускающая, с Борисом разговаривала, как с членом семьи. Попросила дать домашний адрес и написала восторженное письмо Елизавете Тимофеевне, в котором всячески хвалила ум, воспитанность и образованность Бориса. Та, естественно, ответила, поблагодарила, а в очередном письме Борису поинтересовалась, не видит ли в нем хозяйка будущего зятя.

С Ольгой Борису было просто. Стандартное ухаживание с шутливыми пикировками, танцы, ничего серьезного ни у него, ни, по-видимому, у нее. Ольге явно льстило, что за ней ухаживает, гуляет с ней вечером по главной улице поселка не мальчишка, а командир, фронтовик, гораздо (на целых три года) старше ее. Много времени Борис проводил в библиотеке. Часто, отослав взвод с Крошиным на полдня в поле на тактические учения и строевую подготовку, часами читал Гете, Гейне, Ницше. Ольга поставила ему особый столик, не в маленькой читальной комнате, а у окна за книжными полками. Впрочем, и в читальной никогда никто не сидел. Борис был потрясен прозой Гете. До войны читал стихи, пробовал одолеть «Фауста» и не смог: скучно, многословно. После любимого Гейне добротные стихи Гете казались тяжеловесными, слишком правильными. Но проза, особенно оба тома «Вильгельма Майстера» и «Дихтунг унд Вархайт», поразили. Действительно – олимпиец. Казалось – что еще можно сказать о жизни, о человеке? Но все-таки Гейне был ближе. Перечитывал «Райзебильдерн», переводил стихи из «Бух дер Лидер». Взялся даже за «Дойчланд – айн Винтермэрхен», перевел половину и надоело.

В библиотеке каким-то чудом сохранился весь Ницше по-немецки. Когда-то, лет шестнадцати, Борис запоем читал и перечитывал «Заратустру». «Человек есть нечто, что нужно превзойти» – казалось глубокой мудростью. Эмоциональная мистическая образная проза Ницше действовала, как стихи. Теперь увидел: стихи не очень хороши. Конечно, никаким «предтечей фашизма» этот искренний и больной человек не был.

Борис не только переводил. Особенно много писал ранней весной. Пять-шесть стихотворений объединил он в «Весенний цикл». Сейчас, возвращаясь вдоль лесной опушки к поселку, Борис молча декламировал в такт шагам.

 

Разве я могу рассказать

В неумелых своих строках,

Как под солнцем слепит глаза

Нерастаявший снег в полях.

Где найти такие слова,

Будто небо – просты и ясны?

Как стихами нарисовать

Образ юности и весны?

И кому рассказать о ней?

Я оглядываюсь кругом -

Вижу, осень в сердцах людей,

Люди думают о другом.

Если мир наш с ума сошел,

И идет по стране война,

Разве все же не хорошо,

Что на землю пришла весна?

Разве ветер в лицо не бьет?

Разве можно угрюмым быть,

Если молодость нас зовет

И выдумывать и творить?

Пусть же ты сегодня один,

От веселых друзей далек, -

Для себя одного находи

Сочетанья несвязных строк.

И ходи, и смотри кругом,

И пошире открой глаза,

Чтобы видеть все и потом

Обо всем себе рассказать.

 

У крыльца Бориса ждала Ольга.

- Гуляешь, товарищ командир? А к тебе твой денщик прибегал. Велел передать, чтобы сразу, когда бы ни пришел, явился к ротному.

Костин жил в одноэтажной пристройке к зданию школы.

- Товарищ старший лейтенант...

- Отставить. У Феньки был? Да я не ругаюсь, Борис. Просто хотел пораньше тебе сказать. Пришел приказ из Округа. Ты и еще несколько офицеров из ЗСБ направляетесь в распоряжение штаба Степного фронта. Завтра все дела приведешь в порядок, послезавтра утром сдашь взвод Крошину. Как взвод-то? С этим ты уже целый месяц.

- Взвод хороший, Николай Кузьмич.

- Жалко с тобой прощаться, лейтенант. Ты завтра вечером ко мне после ужина приходи, посидим напоследок.

Борису везет. Кончается сорок третий год, а он опять в Москве. Точнее не в Москве, а в поселке Листвяны по Ярославской дороге рядом с Москвой. Танковая бригада, в мотострелковом батальоне которой Борис так недолго провоевал командиром взвода, в первом же бою после последнего взятия Харькова потеряла все танки и была отправлена на переформировку на станцию Петушки в семидесяти километрах от Москвы. Через месяц бригада прекратила существование, и Борис попал сюда, в Листвяны, во вновь формирующийся САП на должность ПНШ-2. Дел в полку во время формировки у Бориса было не много. Командир полка, подполковник Курилин, москвич, ночует дома и на почти ежедневные отлучки Бориса смотрит сквозь пальцы. Договориться с помпохозом о сухом пайке вместо талонов в офицерскую столовую удалось сравнительно дешево: поллитра, купленные на Тишинке – главном московском черном рынке. Днем в полку Борис обедал без всяких талонов, так что концентраты, комбижир, белый хлеб – все эти потрясающие деликатесы офицерского тылового пайка, шли домой. Елизавета Тимофеевна была счастлива. О войне Бориса не расспрашивала, сам не рассказывает, значит не хочет или не может. Хватит с нее писем, хотя в письмах врет, конечно.

Университет еще летом вернулся из эвакуации в Москву. С Ирой Борис за пару месяцев так и не встретился. Позвонил. Сегодня занята. Больше не звонил. Да и времени не было. Решил сдать все теоретические зачеты и экзамены за третий и четвертый курсы. Приходил на экзамены в форме, с лейтенантскими танкистскими погонами, с наганом в кобуре на ремне через плечо. Профессора удивлялись, ставили пятерки. После очередного экзамена шел к Горячеву. У Вовки всегда можно было выпить, потрепаться без тормозов. За два дня до нового года поздно вечером позвонил Горячев.

- Тебя на новогоднюю ночь с твоего военного объекта отпустят? Приходи, Борька. Знакомые кое-какие будут. Не пожалеешь. И не вздумай ничего приносить. Всего хватает.

То, что у Вовки всегда всего хватает, Борис знал хорошо. Ребята рассказывали, – в эвакуации Горячев многим помогал. И в Свердловске, и в Ашхабаде, когда нужно, появлялись продкарточки, справки с печатями. Вовка не объяснял, его не спрашивали.

Тридцать первого Борис проводил сорок третий с Елизаветой Тимофеевной. Выпили по рюмке сухого за то, чтобы в сорок четвертом все кончилось, чтобы Бориса не успели снова послать на фронт. Борис знал – в феврале снова воевать, но матери об этом не говорил. В одиннадцать Борис встал.

- Я пошел, мама. До утра не жди. У Вовки старая компания собирается, я обещал.

Мог бы не говорить, Елизавета Тимофеевна никогда не спрашивала, куда и с кем, надолго ли. К Горячеву на Смоленскую успел пешком. До нового года оставалось десять минут. За столом человек пятнадцать, старый год провожали. Почти все университетские, с разных факультетов. В Ашхабаде студентов осталось мало, передружились. Борис сразу увидел Иру. Изменила прическу, губы карминовые (раньше никогда не красила). Рядом с ней очкарик с физфака, лицо знакомое по окопам, имя забыл. Горячев встал из-за стола, обнял Бориса, подвел к столу.

- А это, ребята, кто не знает, Борис Великанов. Не смотрите, что в задрипанном пиджачке. Мы все здесь неполноценные, в тылу отсиживаемся, а у него две звездочки на погонах, под Москвой воевал рядовым, а теперь сам начальник, только забыл какой, танкист, кажется. Кто на окопах в сорок первом был, тем известно: Борька парень хороший, а главное – стихи пишет. Настоящие. Борька, не может быть, чтобы тоста не было. Прочти. Выпей сперва для разгона и прочти.

После граненого стакана разбавленного охлажденного за окном спирта (некрепкий, градусов тридцать) настроение поднялось. Закуска – лучше не надо: сало, огурцы соленые, американская тушенка в банках. Все-таки Горячев волшебник. Ира подняла глаза, улыбнулась. Такая знакомая, кокетливо-капризная улыбка.

- Прочти, Борюнчик (научилась у Елизаветы Тимофеевны), прочти, не бойся, все свои.

Ну и что, и прочту. Не для них написано. Думал, будет Вовка и несколько ребят, с которыми уже у него встречался. Чего бояться? Дальше фронта не пошлют. Встал, налил полный стакан.

- С новым годом, со старым счастьем!

Наша жизнь пополам расколота,

Больше нечем нам дорожить,

Незаметно проходит молодость, -

Мы еще не начали жить.

Мы сегодня только мечтаем,

Говорим: потерпи, подожди.

Может, мы наконец узнаем

Настоящее впереди.

Днем рассеются тени ночи,

Соскребем душевную грязь,

Будем думать и жить как хочется,

Ничего, никого не боясь.

Людям, миру, ложью залитому,

Сможем прямо смотреть в глаза,

Над смешным смеяться открыто,

Не оглядываясь назад.

Люди, время и войны отняли

Все, что нам наполняло жизнь.

Одиноким и беззаботным,

Нам осталось одно – дружить.

Кроме вас у меня на свете

Ничего хорошего нет.

Так не будем пятнами сплетен

Пачкать память тоскливых лет.

Говорят, что счастье лишь на небе,

И не стоит о нем жалеть,

Но увидим же мы когда-нибудь

Наше счастье на нашей земле.

И не стоить грустить о прошлом,

Ничего ведь не было в нем.

Дорогие мои, хорошие,

Мы за счастье сегодня пьем.

За залитые солнцем дали,

Дни, что все-таки к нам придут,

И за то, чтобы их дождались

Те, кто вместе со мною пьют!

 

Ира вскочила, протянула рюмку.

- Прелесть, Борька. Первый танец твой. Очкарик с физфака сказал важно:

- Неплохо. Настроение есть. Только «Дорогие мои, хорошие» – из Есенина. Смотри, какой эрудит.

Тишина за столом. Борис не отрывал глаз от Иры. Красива, ничего не скажешь. И неспокойна. Гложет что-то. Вовка покрутил ручку патефона, поставил вальс. Ира вытащила Бориса.

- Пойдем, Боречка, вспомним старое.

Такой знакомый запах волос. И руки на плече у самой шеи, большой палец, будто невзначай, время от времени нежно гладит щеку.

- А ты стал лучше танцевать. Кто учил?

- Находились. Знаешь, я сейчас тебя поцелую. Твой этот хмырь в очках в драку не полезет?

- Не надо, Боречка, мы уже взрослые.

- У меня стихи в голове крутятся. Кончится пластинка, я в уголок отойду, а потом снова потанцуем. Хорошо?

Через двадцать минут Борис отозвал Горячева.

- Вова, поставь «Утомленное солнце».

- Только что ставил. Ты что, не слышал?

- Не слышал. Мне сейчас надо.

Борис подошел к Ире.

- Эрлаубен за мир, фройлен!

- Не хвастайся, Боречка, я и так знаю, что ты по-немецки можешь. Ты же не любил танго.

- Так получилось, что в данный момент меня устраивает только танго.

Медленные скользящие шаги.

- Ирочка, поближе голову. Прислонись щекой. Я тебе на ухо шепотом.

 

В ритме танго дорогой слепою

Нас незримая сила ведет.

Я сейчас поцелуем закрою

Твой смеющийся рот.

Верно станут над нами смеяться,

Разве могут другие понять,

Что с тобою нельзя удержаться,

Если хочется целовать.

И друзья, и сегодняшний вечер,

И вино мне напомнили вновь

Новогодние прежние встречи,

Неумелую нашу любовь.

Мы друг друга нескладно любили,

Только мучась взаимной борьбой.

Мы в то время, наверное, были

Очень маленькими с тобой.

Знаю, не возвращается прежнее,

Но в полночный торжественный час

Что-то очень простое и нежное

Вновь опутало близостью нас.

Я мечтами грядущее крашу.

На меня потихоньку взгляни -

Выпьем вместе за молодость нашу,

За меняющиеся дни.

 

- Это ты правда только что сочинил? Спасибо, Боречка. Напишешь их мне? Не сейчас, конечно. Позвони, когда напишешь, встретимся.

- Я по почте пришлю. Занят буду.

Утром Ира ушла с очкариком.

 

3.

В боях под Одессой потеряли половину самоходок. Тяжело ранило ПНШ-1.

В начале мая сорок четвертого полк стоял в небольшой деревушке около станции «Раздельная», укомплектовывался. Борис сбился с ног. Начальник штаба, майор Суровцев, уже дней десять пил без просыпа с замполитом полка, подполковником Варенухой, нового ПНШ-1 еще не назначили, и Борис один с помпотехом, капитаном Карнаушенко и начартом, старшим лейтенантом Щеголевым, принимал машины, оформлял людей, мотался на мотоцикле по вышестоящим штабам и хозяйственным управлениям Третьего Украинского Фронта. Их полк считался РГК, и приходилось иметь дело непосредственно с чиновниками фронта, которые и сам полк с его малокалиберными «сучками», и особенно ПНШ-2 с двумя маленькими звездочками на погонах в упор не видели. Чем выше штаб, чем дальше от пер