МЕТАФИЗИКА В ЛИТЕРАТУРЕ КАК
ЖАНР ЖИЗНИ: НЕДОСТУПНОЕ ЭКСПЕРИМЕНТУ В ИММАНЕНТНОМ ОПЫТЕ РОССИЙСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ
ВАСИЛИЙ АКСЕНОВ: «Я НЕ ВПОЛНЕ
УВЕРЕН, ЧТО МЫ ЖИВЕМ В ЕДИНСТВЕННО РЕАЛЬНОМ МИРЕ»
У него нет наград от того мира,
где его любят и читают. О нем писали много и многие во время его последнего
пришествия в Москву в начале последнего года спешили засвидетельствовать свое
почтения и любовь. Опоздавшие прикоснуться к живому автору торопились изложить
в печати фабулу его последнего произведения. Не стремясь к тому, автор невольно
обманул почитателя – фабула уступила свое владычество над романом в пользу
метафизики. И тем не менее, для понимания его произведений есть ключ, доступный
гурманам, смакующим на пиру маслину в зависть всем прочим... Проблема в том,
что ключ этот автор ни от кого не прятал и охотно о нем рассказывает, было бы
желание слушать. Его любимые слова – «так?» и «да?» с немного вопросительной
интонацией, и еще «вдруг» с последующим восклицанием. Он все же более охотно
говорит о своих «метафизических» фантазиях, уже опубликованных или еще только
бродящих в его голове, чем о собственной жизни или профессорстве. В беседе
деликатно, но уверенно дистанцируется от Science Fiction, которой в отрочестве
переболели почти все наши любимые писатели, а вот он так и не подхватил.
Отраженная онтологической памятью реальность давно стала собственным миром его
личности. Сам он считает себя реалистом, и его читатели разделяют его
самооценку не без восторга. Его читатели – от удовольствия: мне пока не
встречался человек, заглатывающий его тексты по обязанности, что случается с
книгами признанных классиков Толстого, Солженицына, Рыбакова.
Василий Павлович Аксенов
номинально считается шестидесятником, каковым в типичности и является. Не будь
это так, каждое десятилетие уходящего века, отраженное в его произведениях,
могло бы претендовать на него, но с непременным прицепом напряженно-безудержной
атрибутики шестидесятников, от восторгов до ревнивого отторжения. Его творения,
что называется, легко пьются, и на них, как на мед стайка мух, слетается
загруженная назидательностью критика. Ручеек которой не пересыхает, поддерживая
питательную среду шестидесятничества сквозь эпохи и пространства. У каждого,
кому этот писатель нравится, остался в душе свой Аксенов – «Ожог» или «Бочкотара»,
«Московская сага» или «Коллеги», давшие экран соответствующему фильму и
интеллигентское признание столь разнородной троице любимых артистов. Персонажи
зреют и старятся, их автор вечен. Шестидесятничество как идея, как образ мысли
прокатилось по миру циркумполярно, охватив безгранично и Старый и Новый Свет,
вызвав немалые потрясения именно в нашей стране: оказалось, можно не только
жить-выживать, но и творить, любить, радоваться, ненавидеть без разрешений или
указаний, быть даже весьма читаемым и почитаемым, не имея в том каких-либо
подтверждений от соответствующих или вовсе несоответствующих органов,
компетентных жюри и высокозначимых экспертов. Общению с собственной аудиторией
это не мешает, скорее наоборот. Что тоже есть атрибут шестидесятничества как
всепроникающего нейтрино: мощный инвертированный поток сознания от массового
читателя к автору, наперекор дозволенному вектору коммуникационного «демона
Максвелла» – то Главлита, то «самоцензуры» или «цензуры денег». Правда, сам
Василий Павлович иначе объясняет выраженное им в творчестве острое чувство
российской действительности, особенно впечатляющее в романах, написанных на
противоположном конце земли. В «Ожоге» советские танкисты в Праге читают «Затоваренную
бочкотару», меньше интересуясь, в какой стране находятся и с каким конкретно
врагом их забросили воевать. Сфокусированные реминисценции высветили из Праги
шестьдесят восьмого Москву девяносто первого с той же пятеричной фигурой, на
сей раз – консультанта «Акведук-банка».
Кто хочет жить спокойно в своем
уютном непонимании происходящего, имеет право делать это и дальше, можно даже
для облегчения плюнуть в роман-зеркало очередной бесшабашной юности нашей
страны: родившись древней, Россия уже на наших глазах претерпевает не первую
метаморфозу юности. Этакую шестидесятую пубертацию вслед зрелости и задолго
после климакса. Шестидесятники, как и вообще «демократы», имеют свою
историческую роль – самоуверенность собеседника порождает не ощущение
истинности его отражения случившегося, но приписывает ему вину за грядущие
последствия. Читатели у Аксенова потому и существуют на свете в неисчислимом
множестве, что их знание, их понимание, их образ мысли как способ жить и выжить
в морально враждебной среде нашли образное выражение и словесную одежду в
романах Василия Павловича. Это как бы мы все сами придумали и лишь доверили
нашему Автору водить пером по бумаге. К чему он приговорен тем же приговором,
что его читатели приговорены к жизни на почве его персонажей. В России все, что
отражается в сводках новостей и потом описывается в романах, происходит в
четыре часа утра в августе, когда граждане особенно сладко спят и лучезарно
отдыхают. Для всех прочих идет сакральный дождь или светит инфернальная луна,
но место встречи в конечном счете все то же, на Кузнецком мосту, куда очень
много лет назад еще при Сталине водила меня мама за каждым очередным томом
выкроенной из скромной зарплаты подписки. Отличье лишь в том, что Александр
Пушкин или вот теперь Александр Мень уже никогда не придут на «встречу с
читателями» своими ногами и хорошо, что существует хронотоп встречи с их
книгами. А наш Василий Палыч по собственной воле своих героев охотно меняет
хронотоп «дороги» к «Триумфу» на «гостиную» «Подписных изданий». Типологию
встречи автора и его читателя оставим мудрому Бахтину, а официозность
непризнания писателя – или неофициальность признания? – решил исправить автор
геопоэтического пространства «Крым» Сид, возбудив дело о премировании. Чем
создает прецедент – читатели Аксенова не столь интеллектуально-агрессивны, как,
например, почитатели Виктора Пелевина, перед которыми почему-то испытываешь
неловкость – что вот, мол, пока не читал... Будем надеяться, что в случае
успеха ярлык подтвержденного признания не ущемит наших чувств, как не
отразилось на Василии Аксенове семилетнее заседание в жюри «Триумфа». О чем он
рассказывает с долей хорошей зависти к тем, кто ежегодно зависит от его
решения. Аудитория шестидесятника не знает неловкости или стыда, но познает
возвышающую умиротворенность творческой души. Принадлежащие к «геопоэтическому
пространству» во главе со своим глубоко неофициальным президентом составляют
остров, который и больше и богаче самой Вселенной. Всеядные же читатели разных
авторов получают свойство удобно меняться. От себя могу сказать – работая в
основном парламентским журналистом, то есть фактически освещая идеологические
виражи виртуальных фантастов взамен давно и навсегда потерянной реальности,
впервые в жизни получил удовольствие от весьма неприятной рутинной расшифровки
почти часового интервью, наговоренного ровным, чуть приглушенным голосом. Текст
летел, как и все согласованное, лаская душу вдоль чему-то неведомому, но
точному. Как стайка скворцов, самоорганизованная в гармонию общности, что
помнишь задолго до увиденного впервые. Впрочем, все когда-то бывает впервые и
сам наш остров живет и развивается:
- О чем будет ваша новая книга,
ваш новый роман?
- О чем – нелегко сказать,
потому что он развиваться не будет. Если я знаю о чем, то мне неинтересно
писать, понимаете. Я сам выясняю, о чем этот роман. Я сейчас беру
восьмимесячный отпуск в своем университете именно с целью писать роман. По
истечению этих восьми месяцев я вам могу точно ответить на ваш вопрос. Пока что
не знаю. Там есть новый для меня герой, российский молодой человек девяностых
годов. Авантюристического склада личность. Как это все будет развиваться – еще
не знаю, я написал только три пьесы, которые являются частями этого романа. Это
роман с тремя пьесами. Каждая из них функционирует отдельно, их можно ставить
отдельно или три подряд, это уже по желанию театра. Они будут обрастать потом
другими жанрами, другими элементами. Там будут внутри рассказы, можно будет
вынимать рассказ. Там будет даже детективная история, в принципе. Но ее надо
будет сложить. Ее надо будет повытаскивать из разных мест, сложить. То есть это
своего рода почти компьютерная игра, своего рода гипертекст. Там будут и стихи,
и рассказы, эссе, даже часть такого искусствоведческого плана. В частности, я
хочу написать для этого романа большое эссе о Пикассо, который стал воплощением
духа двадцатого века. Это роман – прощание с двадцатым веком, в принципе. И
Пикассо, который начал этот век, переехав из Барселоны в Париж в 1900 году, и
собственно вот там у него произошел творческий взрыв, в Париже. Это и было
начало двадцатого века.
- Современный Аксенов, автор «Острова
Крым» и «Нового сладостного стиля», сильно отличается от прошлого автора «Затоваренной
бочкотары и «Апельсина из Марокко»?
- Ну примерно как кандидат или
доктор физико-технических наук от выпускника детского сада.
- Скажите о вашем последнем
произведении?
- Если вы прочтете «Новый
сладостный стиль», вы увидите, что в нем много метафизики. То есть это
реалистический в принципе роман. Я накопил достаточный материал, чтобы писать
реалистический роман. Реалистические романы писать трудно на самом деле. Такие
сюрреальные, символические, гораздо легче очевидно. Но мой реализм – он
сдвигается постоянно в сторону метафизики. Меня метафизика жизни интересует
сама по себе. Потому что я не вполне уверен, что мы живем в единственно
реальном мире.
- Реальность русских сказок-
трехголовый змей. У вас пятеричность как мост от Пятого управления размножением
диссидентов к современной российской капиталистической виртуальности – фигура
Бобкова, которая у вас обрела пятеричность?
- А какую вещь вы имеете в
виду? Ах, «Сладостный стиль!» Ну это, конечно, не совсем Бобков, обобщенный тип
крупного гебешника, который перешел в торговые структуры. Довольно типичный
персонаж.
- Не торговые – в «Мост-банк»?
- «Акведук» (Василий Павлович
смеется). «Акведук-банк», и это тоже все обобщение, господа. Дело в том, что
очень соблазнительно всегда узнавать в персонажах реальные лица, но это всегда
ошибочное узнавание. Точное узнавание не может быть, потому что впечатление
всегда у автора накапливается, и результат – возникновение новой литературной
фигуры – это не просто списывание какое-то, копирование реальных черт, а это
своего рода амальгама такая. Вот возьмите у меня есть такой роман «Скажи «Изюм!»
о группе фотографов, которая решила в брежневские времена свободный фотоальбом
нецензурированный издать. И это здесь имеется в виду конечно литературный
альманах «Метрополь». Очень много связано с «Метрополем», понимаете? Все там
старались узнавать себя и либо обидеться, либо разозлиться, либо плюнуть автору
в лицо, либо наоборот ему поаплодировать для разоблачения тех или иных людей.
Но на самом деле это очень трудно оказалось – никто практически точно себя
узнать не мог. Этот процесс можно сравнить с какой-то алхимией, когда ты в
котел вливаешь свои впечатления, сегменты своего воображения, перемешиваешь их,
и потом каких-то гомункулусов из этого варева делаешь. Таков ход творческого
процесса в прозе на самом деле. Впечатления накапливаются годами. Вот, скажем, «Новый
сладостный стиль» – меня эта идея посетила не менее пятнадцати лет назад,
написать что-то такое, что-то в этом роде. Я даже помню, как это произошло – больше
пятнадцати, восемнадцать лет назад. Мы только приехали в Лос-Анджелес, в
эмиграцию, и я бродил по району Вэннис. Это был такой хипповый район, где
всякие странные такие типы бродили. И там был ресторан с открытой верандой,
назывался он «Хемингуэй» тогда. Ну соблазнительно сразу из эмиграции, Союза
писателей оказаться в ресторане «Хемингуэй». Я там сидел и вдруг я услышал
какое-то русское бормотанье. Там сидел подвыпивший человек и вслух сам с собой
говорил о системе Станиславского. Он так сказать спорил, что-то опровергал, но
речь шла о системе Станиславского. Вот тогда мне идея запала в голову. Потом я
о ней почти забыл. Потом вдруг стал возвращаться к ней все больше и больше.
Почему-то накапливается... – это довольно странный малообъяснимый процесс, и в
конце концов появился вот этот роман.
- Если абстрагироваться от
конкретных фигур, узнаваемости их – в вашем творчестве узнаваема
действительность...
-...Действитльность? – надеюсь.
- Все же откуда эта
пятеричность? Это только в ваших произведениях, но это не впервые.
- Пятеричность? А, да, я
понимаю, о чем вы говорите. А почему... а где вы нашли в связи Бобковым? А, их
пять, совершенно верно. Интересное структуруальное наблюдение. Дело в том, что
у меня и в «Ожоге» их пять -да? Там даже есть главка «Пятеро в одиночке». Это
не расслоение на пять частей, а наоборот, я бы сказал, соединение пяти в одном.
Пяти в одном. Потому что у этих пяти разных персонажей одно и то же прошлое,
если вы помните, в «Ожоге». Мальчик, ученик магаданской средней школы – то есть
я сам, и вот эти персонажи, они соединяются в нечто с одним стеблем. Стебель – это
прошлое его, они соединяются так. Почему их именно пять – трудно сказать, может
быть, в связи с Пятикнижием Моисея (смеется).
-- «Их было пятеро»?..
- «Их было пятеро» – кстати
говоря, замечательный фильм.
- Пятиконечная звезда...
- Пятиконечная звезда... Я не
знаю, ну может быть еще у кого-то есть... Я, честно говоря, числу не придаю
большой роли в данном случае. Но, скажем, четверо было бы недостаточно, а
шестеро было бы слишком много, да?
- Скажите, а ваше знание этой
действительности – вы читали «Крутой маршрут» вашей мамы, или это было изустно
передано?
- Конечно, конечно. Я вот сам
тоже жил в Магадане с мамой, когда мне исполнилось... еще не исполнилось
шестнадцати лет, мать выпустили из лагеря и она жила как поселенка там, в
Магадане. Она добилась для меня разрешения приехать, это было нелегко. Я
приехал и мы с ней жили там в таком бараке. В общем, для меня это был, пожалуй,
более серьезный момент жизни, чем эмиграция в Америку. Это было полное открытие
другого мира, других людей. Как ни странно – свободных людей. Я впервые
почувствовал, что такое интеллектуальная свобода в Магадане. У мамы собирались
друзья – бывшие заключенные, и говорили, ничего не боясь. Им просто нечего было
терять, понимаете. Они говорили о чем угодно. Это были высочайшие
интеллектуальные дискуссии, я даже не подозревал, что такое существует. Все это
накапливалось. До того, как мама начала писать «Крутой маршрут», все главы этой
книги были рассказаны мне устно. То есть я уже знал, что такое Колыма, что
такое страшный ГУЛАГ. И потом я сам наблюдал, я жил... в частности, в «Московской
саге» использован один такой момент, о котором почти ничего... по-моему, вообще
ничего не писали. Когда они там сидят и дискутируют, философская такая тема – о
кремации умерших: что важнее, что нужнее, захоронение или кремация, да? Вдруг
страшный взрыв!
- Для евреев больной вопрос – иудаизм
не признает кремацию.
- Да-да-да, это очень важный
вопрос. Страшный взрыв потрясает их домик, и они видят в окне какое-то
немыслимое, жуткое пламя. И им приходит в голову, что началась ядерная война,
Апокалипсис начался. Они падают на колени, и один из них, брат Стасис – это
католический монах из Литвы – кричит им: «Молитесь!» Оказывается, это вовсе не
Апокалипсис, а просто взорвались в порту два парохода. Это было на самом деле в
Магадане. Взорвались на рейде, у причала, два парохода. Вы знали об этом? Это
была страшная история. Там были десятки убитых людей, но если не сотни. И это
все произошло на моих глазах, я это видел. И забыл об этом. Но когда я писал
магаданские сцены – я вдруг вспомнил об этом. Потом мой отчим, в это время
находился в карантинном лагере, он мне рассказывал, как у них было восстание.
Как блатные точили пики – а точат пики из кроватей, они делали, они вооружались
– как они вырвались бросились грабить Магадан. В самый последний момент рота
автоматчиков им преградила путь. В общем вот такие события, имевшие место там.
Конечно, личные наблюдения даже.
- Скажите, а фигура Никиты
Градова – она чисто выдуманная? Ведь каких-то таких и не нету...
- У Никиты Градова есть
прототип. Во-первых, это маршал Рокоссовский. У него была судьба, похожая на
судьбу Никиты Градова. Во-вторых, маршал Черняховский, вернее, генерал армии
Черняховский, который был убит в последний день войны шальным снарядом. Я это
переделал на фаустпатрон немецкого школьника и в общем две такие судьбы
соединены вместе в военных сценах. А в довоенных – это ну те же Тухачевский и
все эти погибшие при чистках и в застенках герои Гражданской войны. Вот такие
вот люди. Что касается вообще всего семейства, то у меня были прототипы из
моего собственного прошлого. Я из Казани. А в Казани всегда существовал такой
клан казанской профессуры. Такой слой казанской профессуры, аристократия
городская как бы, да. И вот одними из них была семья Вишневских, хирурги.
Александр Васильевич Вишневский – Александр-первый, Александр Александрович
Вишневский-второй и Александр Александрович Вишневский-третий. И вот эти
Градовы оказались Борисовичи. Борис-четвертый там в конце концов образовался. Я
их знал, этих Вишневских. Со вторым мама была одноклассницей в школе и он был
Главным хирургом Советской Армии я здесь его уже встречал в Москве, уже будучи
писателем я вдруг получил приглашение его навестить. Я пришел на улицу Алексея
Толстого в шикарный цековский дом и там генерал-лейтенант... – генерал-полковник
он уже был – Вишневский меня встретил. И мы беседовали, вспоминали прошлое.
- Алексей Павлович, идея
кор-бейта – холодного дома, использованная в романе «Новый сладостный стиль»,
она откуда?
- Кор-бейт – на самом деле я
тут сделал некоторую ошибку, что касается иврита. Потому что нельзя... если ты
хочешь сказать «холодный дом», то надо сказать «бейт кор», вот так. Но вообще «Корбах»
звучит очень по-еврейски, это еврейская фамилия. И поэтому в принципе меня не
интересовала тут точность, а попытка проникнуть в род, в эту молекулу родовую,
да. И даже может быть в онтологическую память. В конце концов, это выражается в
том, что – почему Стенли под наркозом в госпитале в урологическом вспоминал
этого кожевника. А самое важное, что он видел эту стайку скворцов. Стайка
скворцов, которая летит и вдруг в воздухе останавливается, и поворачивается и
летят назад как в одном движении. У него было много сугубо литературных
напластований, которые ему давали ложную память. А вот эта вот стайка скворцов
очевидно была истинной памятью, онтологической такой памятью. И вот это
проходит через всю книгу, и в конце его дочь, возлюбленная нашего героя Нора,
которая является археологом, она сидит в Ашкелоне – это город Ашкелон в Израиле
– сидит на холме и вдруг она видит стайку скворцов такую проходящую, как у
Мандельштама «ночной беззвучный хор птиц пролетающих». Вот ночной беззвучный
хор вдруг пролетает, поворачивает обратно и она приказывает здесь копать.
Ультрасовременным методом они проходят почву, слои археологические, и наконец
они упираются в дом Корбаха. И находят его там замурованным медом. Мед при
какой-то катастрофе две тысячи лет назад – разрушается амфора, его покрывает
толстый слой меда – недаром «сладостный стиль», да? – в конечном счете. И
окаменевшая пленка меда, корка, спасает от разложения его труп. И когда его
извлекают на поверхность, Саша Корбах, наш московский парень, режиссер,
изгнанный из Москвы, узнает в нем себя. Не кого-либо, а именно себя. Это именно
он сам.
- Эти скворцы -тоже конкретное
наблюдение?
- Нет, это чистая фантазия
(смеется).
- Расскажите немного о цели
вашего приезда, о вашей роли в «Триумфе»?
- В «Триумфе» я уже семь лет
состою членом жюри и семь лет со скрежетом отдаю огромные суммы денег другим
(смеется). Мы не можем, никто из членов жюри, не может получать призов там. Мы
можем только давать призы. И в общем по-моему это очень благородная такая
инициатива. Начинали ее в 1992 году, когда, вы помните, было гораздо хуже, чем
сейчас. Даже чем после кризиса, когда, казалось, не выкарабкаться никак, и
литература была просто в жалком состоянии. Получить для писателя или художника
десять тысяч долларов – тогда это было просто спасением на самом деле. Сейчас
это уже большая премия, пятьдесят тысяч каждый получает, и она уже очень
престижной стала. Вместе с этим идет фестиваль, зимний фестиваль Московский.
Иногда они выезжают в Париж, там фестиваль устраивают. В общем, это серьезная
такая культурная деятельность, я рад, что имею к этому отношение. Кроме всего
прочего, они оплачивают мой билет из Вашингтона в Москву и обратно. Это
существенно.
- Наши текущие события не
наталкивают вас на новый роман – вспышки публичного антисемитизма, центробежные
процессы, предсказанные Стругацкими? Девяносто первый год вы описали
удивительно удачно.
- Да, я думаю, что все это
будет присутствовать в новой книге. Для меня эта книга – это прощание с
двадцатым веком, с моим временем. С нашим временем, нашим общим, особенно моего
поколения, родившегося в тридцатых и прожившего свою жизнь в общем в течение
двадцатого века. То, что мы дожили до крушения тоталитарного общества, это,
конечно, грандиозное событие, незабываемое событие, чрезвычайно важное. Но кроме
этого, я боюсь, что мы присутствуем при начале – не при начале, а при довольно
бурном развитии – дезинтеграции бывшего Советского Союза, в том числе это
дезинтеграция бывшей Российской Империи происходит Еще в 1909 году граф Витте и
группа интеллектуалов империи вошли с докладной запиской к императору, где было
сказано: «Ваше величество, мы слишком растянулись. Мы расширяемся слишком
далеко. Исторически территория России увеличивалась в течении веков на 64
квадратных километра в день... 64 квадратных версты в день.» И Витте предложил
сокращаться уже тогда – что мы можем под тяжестью этого гигантского туловища
рухнуть. Но ему не вняли, вовремя не начали сокращаться. Потом первый момент
развала, вызванный революцией. Потом революция все собрала опять и сейчас идет
очень неприятный процесс, очень тревожный процесс местного сепаратизма. Уже
даже не на этнической основе, уже на чисто региональной основе. Очень
неприятный процесс и надо быть очень острожным и очень продуманно себя вести,
потому что он, возможно, неизбежен, и я не удивлюсь, если лет через сто мы с
вами все увидим, что России стало несколько. Их уже вообще-то несколько на
самом деле. Но главное – сохранить единую культуру, что очень важно. Даже может
быть не государственную цельность, а единое культурное пространство и
цивилизацию российскую, вот что важно: сохранить российскую цивилизацию.
- Как вам удается столь остро
чувствовать происходящее здесь? Не каждый наш политик может этим
похвастаться...
- Издалека вообще все это
обостряется, кстати говоря. И обостряется, над сказать, странным несколько
образом. Я бываю в России по меньшей мере два раза в год и надолго, в летнее
время это два месяца, три месяца. Я езжу по стране, дважды пересек на пароходе
по Волге провинцию, и все. И когда я здесь живу, я не вижу ничего особенного в
принципе, вы знаете. Жизнь как жизнь. НЕ каждый день стреляют на улицах, там,
знаете. Ну нормально, ничего особенного. Ну, есть бедные, есть богатые, есть
такие, есть сякие. Все как-то идет, ничего, all right. Кгда живешь за океаном,
все это концентрируется в прессе или в рассказах, в разговорах эмигрантов, то
возникает некое такое ужасающее волнение – как я еще раз туда поеду? Вот сейчас
я ехал и мне говорили: «Вы что, с ума сошли, опять туда едите? – А что ж
такого? – Ну, там же вот-вот коммунисты власть захватят!» (смеется).
- Василий Павлович, поиски «грустного
бэби» увенчались успехом?
- Продолжаются, продолжаются
(смеется). Да это вал, это постоянный вал. Это бренчащее пианино из фильма «Судьба
солдата в Америке». Так до сих пор все это продолжается.
- Вас считают кто модернистом,
кто фантастом. А как вы сами относитесь к фантастике, которую принято называть
научной, и, в частности, как вы относитесь к творчеству Стругацких?
- К творчеству Стругацких с
большим уважением отношусь. Это очень необычные писатели. Они умудрялись о
многом сказать, даже когда сказать было трудно. Что касается такого вот что
называется Sci-Fi (Science Fiction) на западе, научная фантастика, то я – потребитель,
и то в основном в кинематографической форме. Мне читать такие книги просто
некогда признаться. Мне много приходится читать, я курс литературы на
английских переводах. Мне некогда читать. Но вообще – я сам использую некоторые
элементы фантастики, но в таком я бы сказал ненаучном, естественно, виде, а
именно в метафизическом таком состоянии. Вот в одной из этих пьес действие
происходит в 2068 году и моему герою, которому в ходе всего романа тридцать
лет, там 98, а его возлюбленной девушке – Наташа, по прозвищу Какаша – ей 91
год. Они живут в живом доме. Это такой дом-психиатр. Он одновременно
психиатрические функции по отношению к ним выполняет.. Они страшно богатые
люди, потому что он был авантюристом всю жизнь и награбил очень много денег в
России. Не очень положительный человек. И вот этот дом, он временами
материализуется в виде некоего пожилого джентльмена, как бы дворецкий.
Временами он материализуется в виде неговорящих фантомов. Все это вместе
является неким демиургическим элементом, элементом некоего демиурга, который
наконец прибыл к Земле, и висит над Землей в виде овала. Вот это овал, он
наконец прибыл, он все время шел. Они живут, эти два старика... Они на грани...
Это модель Сальвадора Дали и Гала (?), которые страшно любили. У них была
безумная любовь. А в дряхлости они уже дрались друг с другом, оскорбляли друг
друга. И они подзаряжаются, этот дом их все время подзаряжает, и ни снова полны
жизни. Ну не молодые, но полные жизни люди, совокупляются, вообще любят друг
друга и все такое, наслаждаются жизнью короче говоря. Виртуальная реальность
там, с Пушкиным встречаются. Но в доме живут два клона – они подписались на
клоны и из их ДНК сделали две версии этих людей, идеальные юноши и девушки. И
они беспокоятся, потому что идеальные юноши и девушки не желают быть их
копиями, а желают жить сами по себе, понимаете. Вот такая история.
- Скажите, ваша книга последняя
вышла только по-русски?
- Переведена ли моя последняя
книга? Она переведена на английский и на французский сейчас. И она выйдет
осенью по-английски и по-французски раньше еще выйдет.
- Вы бы хотели, чтобы она вышла
на иврите?
- Конечно, очень.
- Есть какие-то для этого
предпосылки?
- Нет, пока предложений не было
никаких.
- В Америке сейчас интерес к
вашим романам больше или меньше?
- Меньше, меньше.
- А вообще интерес в Америке к
русской современной литературе как меняется?
- Уменьшился сильно,
уменьшился, да.
- Когда был пик?
- Я думаю, пик был с романом
Рыбакова «Дети Арбата». Он очень точно попал в правильное место, в правильно
время – начало перестройки, и он был в списке бестселлеров. Русский роман в
списке бестселлеров – это чудо, увидеть русский роман в списке бестселлеров.
- Вы не попадали?
- Я был в... «В поисках
грустного бэби» был в списке бестселлеров, но только в вашингтонской зоне. И «Washington
Post», не «New-York Times», и ненадолго.
- Василий Павлович, было
интервью Коротича в прошлом году, и он среди прочего сказал там, что с распадом
нашей империи и к литературе нашей, и к России вообще интерес пропал,
американцев мы больше не волнуем, поскольку у нас нет вот этого агрессивного...
- Это не совсем так. Может быть
мы меньше интересуем массы, массовый интерес конечно снизился. Но интерес
интеллектуальный существует по-прежнему. В определенной среде, в определенной
среде. И американская интеллигенция очень живо интересуется тем, что происходит
там,
- Вы хотите быть интересным
тому поколению, которое сейчас читает Виктора Пелевина? Ну не то чтобы хотите,
а считаете ли, что писатель должен нравиться и следующему поколению?
- Вообще-то совершенно
необязательно – в моем случае. Я специально не стремлюсь к этому. Я прежде
всего стремлюсь понравиться самому себе, как писатель быть удовлетворенным
результатом своих работ. Но если это совпадает с интересом нынешнего поколения,
я конечно очень бываю вдохновлен и взволнован. Вот, в частности, человек,
который меня здесь представил – Игорь Сид – это молодой поэт и лидер
определенной группы, авангардисткой такой. Я вижу интерес с их стороны и меня
это очень вдохновляет.
- Но вот одна книга принимается
лучше людьми старшего возраста, а молодежь остается равнодушной – «Московская
сага»...
- Дело в том, что «Московская
сага» вообще не совсем правильно понята. Многие читатели говорят – ну что, мы
это все знаем. Но я там не собирался открывать каких-то америк относительно
тоталитарного Советского Союза. Все знают, конечно, что Сталин был у нас такой,
а Берия вот такой, и так далее. У меня была совсем другая задача, создать
семейную хронику, создать персонажи, то есть живых людей.
- Но она выполнена?
- По-моему, она выполнена. Она
выполнена, да.
- Особенно для тех людей, кто в
то время был взрослым, эти истории с Васей Сталиным все прочее очень живо
воспринимаются.
- Это все основано между прочим
на моих личных воспоминаниях. Там кстати говоря сам я появляюсь в
девятнадцатилетнем возрасте. Некий тинейджер Вася на теннисном соревновании
появляется там в парке ЦДК. А что касается Васи Сталина, то мой друг тех лет – чемпион
Прибалтики по плаванью – он как раз был захвачен рекрутирующими офицерами, и
насильно привезен из Таллинна в Москву. Вот от него я очень много узнал.
- Василий Павлович, вам удалось
повидаться в последнее время с Анатолием Рыбаковым? Как вы узнали о его смерти?
- Да, я узнал об этом случайно
через несколько дней после того, как произошло. Последняя встреча... Мы редко
вообще встречались. Там, в Америке, очень редко встречаются. Потому что он жил
в Нью-Йорке, а я жил в Вашингтоне. Но вообще мы были довольно близки с ним. Я
помню, когда я в первый раз вернулся из ссылки в конце 89 года, они жили в
Переделкино и устроили для меня ужин. Я понял, что мы как-то люди одного круга
единомышленников, лишний раз понял. Я вообще им восхищался, надо сказать. Он
являл собой пример такой четкой позиции. Когда первый раз мы встретились, в
начале шестидесятых годов, у нашего поколения была такая вполне понятная
осторожность по отношению к этим лауреатам, к плеяде сталинских лауреатов,
знаете. Официозных, да. Он был уже сталинским лауреатом в те времена. Кстати
говоря, потом я как-то открыл альманах «Литературная Москва» 56 года – это была
первая попытка преодоления цензуры на самом деле, литературная – и посчитал:
среди участников было 27 лауреатов Сталинской премии. То есть они в себе несли
уже иконопластический такой элемент. Они были уже бунтовщиками, как ни странно.
Видимо сама специфика литературного труда рождает такого бунтаря. Волей-неволей
– несмотря на то, что эти люди были классиками соцреализма, на самом деле они
были глубоко неудовлетворены всей этой ситуацией. А что касается Рыбакова, я
его звал Толя, несмотря на большую разницу в возрасте. Мы были приятелями
просто, и шаг за шагом я выяснял, что этот человек полностью разделяет мои
взгляды на окружающую действительность. И он, кстати, видимо тоже
эволюционировал в значительной степени от его контактов с нашим поколением.
Потому что он мог бы в принципе жить безбедно, будучи лауреатом Сталинской
премии, признанным писателем литературного истеблишмента. А он стал ставить
перед собой какие-то нравственные рубежи. И преодолевать эти рубежи. В
частности, вот роман «Тяжелый песок». Я помню, как он мне сказал: «Если они не
напечатают этот роман, я тогда ухожу от них». То есть решил захипповать
вкрутую, как говорится. «Ухожу от них, печатаю на западе» – автоматически
человек становится диссидентом. Все-таки нашли компромисс и он напечатал этот
роман, с купюрами, но тем не менее напечатал. Следующий рубеж был «Дети Арбата».
«Дети Арбата» я читал еще в рукописи в конце шестидесятых годов. Для него был
тоже главный такой бакен впереди – достичь, напечатать в конце концов чего бы
это ни стоило. И он вот так вот тянул бесконечные какие-то переговоры шли,
посылал эту рукопись в ЦК КПСС, там мудрецы читали, говорили – нет, невозможно
такую вещь печатать, сделайте поправки, такие, сякие. Он все-таки пытался найти
какой-то компромисс, посылал в тот журнал, другой. Его отвергали, но это всегда
уже тогда было ясно, что в конце концов решится. И тут, к счастью, началась
перестройка. Так что все это кончилось счастливо, он узнал огромный успех, и
здесь и на западе. И в общем он стал заслуженно одним из самых важных писателей
страны.
- Скажите, Рыбакову понравился «Новый
сладостный стиль»?
- Ему вообще все нравилось, что
я писал. Вот «Ожог» – очень сложная такая штучка. Я помню, когда он прочел «Ожог»,
он был очень сильно встревожен и очень приподнято говорил об этом.
- Не было ли в этом
профессиональной писательской ревности?
- У него этого не было. Совсем.
Он понимал, что я совсем иначе пишу и что я не отношусь к новомирской прозе и
он был достаточно плюралистичен, широк и прекрасно это понимал.
- Когда вас хвалят – вам
нравится, а вот негативные рецензии вы как воспринимаете? Например, Вардван
Варджапетян в «Новом времени» опубликовал достаточно негативный отзыв на «Новый
сладостный стиль»...
- Я не видал. Что, рецензия на «Сладостный
стиль»? Не видел. Я бы очень хотел увидеть. Дело в том, что негативная рецензия
негативной рецензии рознь. Вот была рецензия в «Литературной газете»,
написанная Аллой Латыниной, большая на целую полосу негативная. Она была не
просто негативная, а просто паршивая. Автор-критикесса, не смогла заметить ни
одной из моих десяти-двенадцати самых важных тем этого романа, да. Она просто
ни слова не сказала об этих темах. Она нашла какую-то чепуху, и вот все
закрутила вокруг этой чепухи. То ли это произошло случайно от неумения читать
книги, то ли произошло намеренно, своего рода провокация, найти
малозначительную вещь и говорить о книге, крутясь вокруг малозначительной вещи.
А если какой-то активный человек, которому активно не нравится эта вещь и
который понимает, о чем там идет речь, то я это только приветствую – пожалуйста,
с удовольствием.
- Люди, которые здесь
составляли одну среду, оказавшиеся на западе, почему-то разъединились. Сейчас,
когда вы сказали, что редко встречались с Рыбаковым – а это четыре часа в
машине – почему эмиграция разъединяет людей, когда легче, может быть,
психологически?
- Все-таки знаете расстояния
играют огромную роль. В восьмидесятые годы центрами эмиграции были Париж,
Нью-Йорк и Израиль. Это огромные расстояния.
- Я имею в виду в одной стране.
- В одной стране... Все равно,
ну нет среды такой, не возникает. Вчера, например, мы ночью сидели – совершенно
случайно соединялась компания, никто никого не ждал. Просто открывалась дверь в
клубе «Общей газеты», появлялась одна компания, другая, третья, все садились
вокруг стола. Это мне напомнило атмосферу шестидесятых годов. Вот это и есть
среда. У нас такой среды не было. Не было, мы были на огромном расстоянии друг
от друга. В изданиях, которые там были, постоянно шла полемика. Если кто-то
плевал кому-то в лицо, то плевок плыл несколько месяцев. За несколько месяцев,
пока он там плывет от журнала «22» до журнала «Континент» или там «Время и мы»,
это проходило очень много времени. Иногда возникало подобие необходимой среды.
В частности, в 81 году была конференция третьей волны в Лос-Анджелесе. Ну там
все съехались, все сидели вместе, на сцене. Нас было восемнадцать писателей
там, большая аудитория. Вот возникала такая имитация московской атмосферы. Но
создать ее очень трудно. Там уже начиналась борьба самолюбий, затем происходило
разоблачение. Разоблачение, связанное с прошлой жизнью. Один вдруг узнал, что
другой был просто агентом, тот опровергал. И в общем все это довольно сложно.
Скажем, лидером эмигрантской литературы в восьмидесятые годы считался одно
время Владимир Максимов. Он был естественным лидером, потому что он был главным
редактором «Континента». Континента, как единственного журнала, который платил
приличные гонорары. И все хотели там... кстати говоря, великолепный журнал,
плюралистический журнал. Он печатал там своих врагов, но он был человек ужасно
нетерпимый. Страшно нетерпимый. С другой стороны, другой лидер эмиграции – Синявский,
особенно его супруга Марья Васильевна – это какая-то борьба за влияние, борьба
за свою точку зрения.
- Ваше положение относительно
этого конфликта?
- Я просто старался держаться
подальше. Я сразу вошел в университетскую среду и я в общем относился к ним так
– с одного края. Моя жизнь шла в университете.
- Вообще, создание культурной
среды?
- Это не создается, к
сожалению. Это создается в ходе культурной истории, с традицией, и так далее.
Тот же Дом литераторов московский, при всем его безобразии, он был все-таки
центром, где люди сталкивались, встречались, ругались, иногда даже дрались
кулаками. Стульями даже дрались. В частности, ваш покорный слуга получил
однажды удар стулом по спине (смеется).
- От кого?
- От одного поэта (смеется).
Это все и составляет литературную жизнь. Там литературной жизни по сути дела не
было – когда мы приехали в Нью-Йорк, там были группы авангардных
концептуалистов. Они, конечно, враждовали друг с другом, но тем не менее они
создавали видимость жизни. В частности, я помню в 82 году осенью в клубе «Чичин»
(?) были похороны Брежнева. Он еще был жив. И мы туда пришли, на сцене стоял
гроб конструкции Малевича. Вы знаете, что Малевич себе сконструировал гроб. И
человек, голый по пояс, в маске брежневской резиновой, пел какую-то дикую
якутскую песню и так ходил по этой сцене завывая, и все смотрели. Верьте, не
верьте – но это проходило именно, учитывая разницу времени, в часы агонии
Генсека. И они были уверены, что они вытащили Генсека из этого... Они не знали,
но потом говорили – наверняка, это наша заслуга. Или вина, или заслуга. Это вот
такая одна была группа. У них были враги, тоже концептуалисты. Они там что-то
им змей ядовитых подкладывали под квартиры. В общем, была такая веселая
довольно тусовка. Но потом они все постепенно распадались, потому что люди
начинали интегрироваться с местной жизнью. Сейчас ведь Нью-Йорк переживает
русский расцвет – колоссальное количество русских. Это уже не эмигранты, а
просто живущие там молодые русские. Огромное количество изданий, вечерних
изданий, еженедельники. Постоянные тусовки. Я не участвую в них, я вдалеке, но
я о них знаю об этом. Какие-то дискотеки, клубы джазовые, Курехинский фестиваль
там тоже проходил недавно. И тогда, когда мы приехали... Вокруг Кузминского,
кстати говоря, был большой очень клуб авангардистов. Он издавал альманах «Голубая
лагуна», они получали где-то гранты. Там все очень зависит от получения
грантов. Гранты на какие-то фестивали, фестивали очень лихо проходили. Был
центр такой «Галерея Нахамкина», там собирались тоже. А литература все-таки не
была так концентрирована в одном месте. Все распадались, все далеко. В
частности, вот например, Саша Соколов – мы до сих пор не знаем, где он живет
уже несколько лет. Где-то знаем, что на границе с Канадой. Он перестал
переписываться, перестал звонить, бог знает что там происходит.
- Вопрос не очень корректный.
Россия – страна, где кумиры всегда были, и вы безусловно являетесь здесь
кумиром для очень многих людей. Америка – это страна поликумирная, там каждый
сам себе кумир, там нет понятия идола. У вас не возникало чувства
неудовлетворенности, что трудно на этом человеческом пространстве стать
кумиром?
- Я к этому привык. Я даже
неплохо себя чувствую, когда меня никто не знает. Там, кстати, очень трудно
закрепиться как знаменитость. У меня масса публикаций. У меня гораздо больше
критики, чем у любого американского писателя – по-моему, у меня такое
впечатление. Но не зацепляется за сознание публики. Они не очень любят вообще
иностранно звучащие имена. Когда я переехал два года назад в новый жилой район
возле университета, и как раз в это время вышла в «Washington Post» – там
секция «стиль», был огромнейший портрет во всю страницу – и статья большая, так
называемый «профиль». Соседи узнали и стали говорить: «Oh, у нас тут такой
neighbour, famously», и так стали кое-кто подходить, спрашивать. А сейчас
абсолютно все забыли. Ни один человек не помнит. Для того, чтобы там стать
широко популярным человеком, надо без конца мелькать, без конца напоминать о
себе. Это для уважающего себя человека невозможно.
- Пока вы не преподаете – психологическая
компенсация профессорской деятельности?
- Ну не в этом ключе,
абсолютно. Я в какой-то степени начинаю даже скучать, когда долго не преподаю.
Скучаю по кампусу, по студентам. С удовольствием туда возвращаюсь. Потом через
неделю, через две я думаю – на кой черт опять впрягаюсь в эту лямку, надо
куда-то в конце концов уехать, осесть где-то, работать сторожем, и писать,
писать, писать. Они там знают, приходят с книгами моими записываться в мой
класс – большинство знают, что я писатель. Большинство читают даже мои тексты,
да.
- Что вы преподаете?
- У меня два курса. Один курс
называется «Мифы и утопия». Это модернизм и авангард в русском обществе,
утопические концепции. Там не только литература, там и философские тексты, и
слайды живописи, история авангарда. Все вот это. Это для ребят не продвинутых
еще, так называемых undergraduates. Они из разных приходят областей, среди них
есть компьютерщики, биологи, и прочие, прочие, прочие. Им надо получить
гуманитарные баллы, и они записываются по своему желанию, выбирают. Очень
многие ко мне приходят и там они получают какую-то информацию совершенно
ошеломляющую их. Они никогда не знали, что это существует, что в России был
некий серебряный век, что в России такое развитие авангарда было. Когда я им
показываю слайды – скажем, Малевича или Кандинского – «Какой это год?» Я говорю
– девятьсот девятый. «Не может быть!» Россия в этом смысле была тогда впереди
Америки на сорок лет по крайней мере. Это не только американцы, это довольно
космополитический класс. Там есть и с Ближнего Востока люди, и всякие. Персы,
например, записываются в мой класс, иранцы: «Мы хотим воспользоваться западной
системой образования, чтобы узнать больше о России». Потому что там им нельзя
этого ничего. А второй класс у меня для продвинутых студентов – будущих
писателей. Полу мастер-класс, полу образовательный. Там я сейчас читаю курс «Два
столетия русского романа». И они пишут, иногда в прозе пишут...
* * *
На том наше интервью в магазине
«Подписные издания»на Кузнецком закончилось», хотя еще очень хотелось спросить
про кошку Матрешу и маленького Пушкина с большим характером, тибетского
спаниэля-»главу семьи», и про саму семью, про личные впечатления от
премированных «триумфаторов», мнения о которых неоднозначны... Как всегда,
того, кому явно что-то одно удается, поклонники пытают с другой стороны. И я
решил этого не делать. А немного домыслить самому о творчестве Автора, который,
чем талантливее, тем заметнее, тем важнее его роль посредника, медиатора,
трикстера между структурой Вечного Хаоса и произведением для людей. Не у
каждого произведения есть автор, и не каждый, переживший озарение инсайта в
августе на рассвете, в полдень видит перед собой не бессмысленные каракули, а
гармонию совершенного – признак долгой жизни созданного. Природе свойственны
два и только два языка: образа и текста. Текст – это то, что и наследуется, и
копируется, и собственно живет. Все тексты мира – любые – устроены по общим
законам, известным только макроэволюции и... Василию Павловичу Аксенову. Прочитавшие
роман «Ожог» и увидевшие там Остров, загляните в него и перечтите еще раз,
сканируя текст, как делает это Step-Stone ДНК- или РНК-полимераза... Затем
подвергните ваши полученные в сканировании впечатления действию топоизомеразы,
затем гиразы и рестриктазы, сверните полученный в вашем сознании текст-реплику
романа как последовательности образов последовательно во вторичную, третичную и
четвертичную структуры, не забыв про процессинг со сплайсингом текста с
повторами, палиндромами и инсерциями. Завершив процесс один раз в осознанной
форме, Вы станете со-Автором и почувствуете, что такое жизнь как способ
существования информации в текстах самого главного Автора, имя которому
ЭВОЛЮЦИЯ. Умеющий читать да прочтет – кто в собственной тревожной душе, а кто –
пройдя по пути, проторенному прошедшим.
частично опубликовано
МК-бульвар N7(91) 15-21 февраля '99
Лев Московкин, Наталья Вакурова